Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 172

– Это было просто пьяное бахвальство. Высидит за это в карцере, да и все!

Эти споры тянулись двое суток.

Луговской знал о них, и, когда я заходил к нему утешить и ободрить, он со слезами на глазах и со смертной тоской в голосе говорил:

– Один бы конец! Только скорей бы! Скорей с этого света!

Преступление, за которое Луговской попал в каторгу, это то же преступление, за покушение на которое мы так аплодируем Валентину в «Фаусте». [64]

Он убил обольстителя своей сестры.

Попав за это в среду профессиональных убийц, грабителей, людей-зверей, Луговской, по его словам, «испугался» и бежал…

Под бродяжеской фамилией Луговского его поймали, «водворили на заводские работы», т. е. вновь на каторгу. И вот началось беспрерывное падение. У Луговского отличный почерк, – каторга сначала заставляла его подделывать разные необходимые ей документы, затем он начал сам этим заниматься.

– До чего доходил! За рубль, за полтинник нанимался! – рыдал, вспоминая прошлое, Луговской. – Да что за полтинник! За шапку старую, рваную нанялся документ подделать, – до того весь пропился!

Он пил, за вино готов был на все.

– А что оставалось делать? Таким я в каторгу пришел?

Он попадался. Его пороли розгами и плетьми.

И вот теперь этот «Валентин» валялся передо мной на нарах, бился, рыдал, распухший, образ человеческий потерявший от пьянства.

Бился и рыдал:

– Хоть бы поскорей с этого света! Довольно. Ничего на нем, кроме мучений, нет.

Победил в споре новый смотритель. Через два дня злость, вызванная пережитым страхом, у старого смотрителя улеглась, и он согласился на тот поворот, который, в сущности, дело и имело: угрозы Луговского были признаны просто пьяным бахвальством, и наказание за них положено – неделя карцера. «Дела» решено было не возбуждать.

Радостную весть Луговскому принес я. Он сначала не верил, потом расплакался. Ослабел как-то весь. Сидел на нарах, блаженно улыбаясь, на него напала болтливость. Он говорил много-много, зарекался пить, рассказывал о своих страхах, и между прочим сказал:

– А я было совсем с землей простился. Думал на воздухе висеть, и стихи даже написал.

– А вы пишете стихи, Луговской? Он конфузливо улыбнулся:

– Малодушествую. Одно мое утешение.

И, разговорившись о стихах, указал мне своего товарища, тоже писаря, трезвого, тихого и милого молодого человека.

– У Гриши возьмите мои стишки. У него тетрадочка. У него и от себя прячу-с, чтоб в пьяном виде тетрадочку не растерзать. В пьяном виде я все крушить, рвать, ломать готов. В трезвом – я человек тихий, ничтожный, а в пьяном злость на меня нападает.

– Ну, а теперь вы какие же стихи, Луговской, написали?

– Какие уж у меня стихи! – улыбнулся Луговской. – Смеяться только будете. Я ведь не доучился-с. Мне бы еще учиться надо, а меня на каторгу.

– Ну, прочтите. Зачем смеяться?

Луговской достал из кармана лоскуток бумаги, на котором он огрызком карандаша написал стихи:

– Утром проснулся. О своих, которые там остались, о прежнем вспомнил, ну, написалось…

И он прочел.

Пришла пора, друзья, проститься
Мне с светом солнечных лучей
И с смертью рано помириться,
Как с морем мирится ручей.
Ручья конец в том бурном море,
И волн седых его страшась,
Журчит и стонет в лютом горе
Он, с гор по камешкам струясь.
А мой конец в житейском море,
В глуши, далеко от людей,
В стране суровой, на просторе,
Где суд свершают без судей…

Такое стихотворение написал в одиночной камере кандальной тюрьмы, ожидая петли, этот человек, ничего, кроме каторги, не видавший в жизни и писавший стихи.

В тетрадке, которую я взял почитать у его товарища, была вся его жизнь. Все, что он видел и чувствовал, складывалось в его голове в созвучии, часто убогие по форме, всегда дышавшие ужасом и скорбью.

Я приведу отрывок одного «письма из-за гроба», описывающего действительное происшествие, случившееся в 1887 г. в Хабаровске, при казни каторжанина Легких, убившего на каре надзирателя-нарядчика.

Но, невзирая на лишенья,
На трудность тягостных работ,
Нарядчик злой без сожаленья
Все больше угнетал народ.
Я не стерпел… Одно мгновенье…
Досужий час я улучил,
В минуту гнева, раздраженья
Того нарядчика убил.
И пала жертва моей мести,
Удар был верен и тяжел…
Пока неслися о том вести,
Я сам с признанием пришел.
И вот, друзья, в каюте темной
Еще с полгода я сидел,
Томясь, как прежде, думой черной,
На Божий свет уж не глядел.
Меня там судьи навещали,
Священник изредка бывал,
А что в награду обещали —
Об этом я заране знал.
Замком секретным застучали,
Приклады стукнули об пол,
И страшно, страшно прозвучали
Слова, чтоб к исповеди шел.
Священник встрел, благословляя
Меня как сына своего
И, добрым словом утешая,
Желал за гробом мне всего…
Затем палач рукой проворной
На шею петлю мне надел,
И этой петлею позорной
Отправить к праотцам хотел.
Но тут судьба мне улыбнулась,
Веревка с треском порвалась,
На миг дыхание вернулось,
И жизнь тихонько подкралась.
Не рад я был, что грудь дышала,
Не рад был видеть белый свет,
Душа моя уже витала
Далеко, – там, где жизни нет.
Я жаждал смерти как лекарства,
Искал ее, как будто мать,
Чтобы скорей свои мытарства
Ей вместе с жизнью передать…

Такими картинами полна его тетрадь, как и его жизнь! «Отхлопотавший» Луговского смотритель был страшно рад за него:

– Превосходнейший человек! Мягкий, тихий, кроткий. Только вот выпьет – в остервененье приходит. Да ему нельзя и не пить!

V

Нигде не пишут столько стихов, как в России. Спросите об этом у редакторов газет и журналов. Сколько они получают стихов, написанных, по большей части, безграмотно, каракулями. Нигде нет столько стихослагателей-самоучек.

Стихослагатель-самоучка из простонародья относится к своим стихам как к чему-то священному. Товарищи над ним подтрунивают, часто насмехаются, но втайне все-таки им гордятся:

– Вот, мол, какой в нашей артели, в нашем лабазе, в нашей лавке человек есть! Стихи писать может!

Сахалин – капля большого моря. И капля такова же, как море.

На Сахалине пишется страшная масса стихов. Сборнички этих стихов, чисто-начисто переписанные, часто с очень фигурно разрисованной первой страницей, хранятся в тюрьмах как что-то очень важное, очень ценное, у каторжан в укладочках – в маленьких сундуках, стоящих в головах на нарах, – где хранятся чай, сахар, деньги, табак, портреты близких, у кого они есть, письма из дома.

вернуться

64

См. Часть первая, очерк «Интеллигентные люди на каторге».