Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 156

Привести – рисковать головой. Ослушаться каторги – тоже рисковать головой.

Ландсберг придумал хитрую механику. Он повез служащего в засаду, но по дороге, еще далеко от засады, экипаж «вдруг» сломался, и Ландсберг убедил начальство:

– Пешком все равно на работы опоздаем. Вернемся лучше обратно в пост.

И служащий был спасен, и приказание каторги не нарушено: вез человека, да не довез, не по своей воле. А на следующий день Ландсберг раскассировал зачинщиков по разным работам – разъединил, и о засаде не могло быть и речи.

Кончив каторгу и выйдя на поселение, Ландсберг завел лавочку, в которой продается все: дуги и гармоники, ситцы и деготь, кнутовища и конфеты.

Это какое-то уменье найтись всегда и во всех положениях. Превратившись в мелкого лавочника, блестящий гвардейский офицер сразу оказался великолепным мелким лавочником. Он повел дело отлично. Его лавочка росла и росла. Он заводил связи с торговыми фирмами.

И когда я поехал к Карлу Христофоровичу Ландсбергу, на мачте около его хорошенького, чистенького домика развевался флаг пароходного общества: он представитель крупного страхового общества, у него контора транспортного общества, он агент пароходной компании.

Лавочка у него осталась – целый магазин! Но в ней торгуют приказчики, а он только наблюдает хозяйским оком.

За сигарой он беседовал со мной о компании каменноугольных копей и о компании для эксплуатации рыбных промыслов – двух крупных компаниях, которые он затевает.

Ландсберг кончил поселенчество и крестьянство. Теперь он мещанин города Владивостока, ездит от времени до времени за границу, в Японию, – мог бы, если бы захотел, вернуться в Россию, но живет на Сахалине, в комфортабельном домике, из окон которого открывается вид на пали кандальной тюрьмы…

Ландсберг женат на очень милой женщине, акушерке, приехавшей служить на Сахалин.

И трудно отыскать более нежную пару. Бог весть, нашел бы он в России такое же семейное счастье, какое отыскал на Сахалине.

Так странно смотреть на этих двух людей.

Словно крепко охватившие друг друга, спасшиеся после кораблекрушения.

II

В кают-компании парохода «Ярославль» было шумно и накурено. Пароход пришел в ночь, и теперь, ранним утром, кают-компания была полна служащими, явившимися принимать привезенных арестантов. Целая коллекция гоголевских типов! Капитан по очереди знакомил меня со всеми. И когда очередь дошла до сидевшего за столом, что-то очень весело и оживленно рассказывавшего человека, сказал:

– Карл Христофорович Ландсберг.

В поданной мне руке я почувствовал согнутый мизинец. И это прикосновение подействовало на меня, как электрический ток.

Этот мизинец был одной из улик против Ландсберга. Он порезал его, когда резал Власова.

– Я очень рад с вами познакомиться. Губернатор говорил мне, что вы прислали ему телеграмму.

Он говорил очень приятным голосом, в котором звучала любезность.

Высокий, красивый и представительный господин, в усах, с сединой в волосах, но моложавый. Ландсбергу теперь, вероятно, под пятьдесят, но на вид гораздо меньше. Он сохранил моложавое лицо и почти юношески стройную фигуру. Он – сама предупредительность. Быть может, он даже слишком предупредителен, – в нем есть что-то заискивающее; он никогда не говорит иначе, как с любезнейшей улыбкой.

Но когда, пожимая друг другу руки, мы встретились глазами, мне показалось, что я словно нечаянно дотронулся до холодной стали.

Смеется он или рассказывает что-нибудь для него тяжелое, оживлено у него лицо или нет, – у него играет только одно лицо. Серые, светлые глаза остаются одними и теми же, холодными, спокойными, стальными. И вы никак не отделаетесь от мысли, что у Ландсберга такими же холодными и спокойными глаза оставались всегда.

– Тяжелые глаза! – замечали и служащие всякий раз, как разговор заходил о Ландсберге.

– Вы на глаза-то посмотрите! – со злобой говорили не любящие Ландсберга каторжане и поселенцы. – Смотрит на тебя, и словно ты для него не человек.

Пароход привез Ландсбергу для лавочки конфеты и печенье, и Ландсберг, обмениваясь любезными шуточками с господами служащими, очень ловко на пристани укладывал этот воздушный товар, словно подарки вез на именины. Такое странное впечатление производил этот торговец с красивыми, элегантными движениями.

Попрощавшись со всеми, он сел в собственный экипаж и приказал кучеру:

– Пошел!

– Куда прикажете, барин? – спросил кучер из поселенцев.

– Домой!

Ландсберг еще раз с любезнейшей улыбкой раскланялся со всеми, крикнул начальнику округа:

– Так я вас жду сегодня вечерком. Новые ноты с пароходом пришли. Жена нам на пианино сыграет.

И экипаж поскакал.

– А кучер-то у него, как и он, за убийство с целью грабежа прислан! – сказал мне начальник округа. – У нас, батенька, тут много удивительных вещей увидите!

Ландсберг сохранил свой великолепный французский язык и давится, как все сахалинцы, на слове «каторга».

– Когда я был еще… рабочим! – говорит он, слегка краснеет и опускает глаза.

Мы с ним никогда не называли Сахалина по имени, а говорили:

– Этот остров.

Ландсберг через 25 лет тюрьмы и каторги пронес невредимыми свои изящные «гостиные» манеры, но есть нечто поселенческое в той торопливости, с которой он сдергивает с головы шляпу, если неожиданно слышит:

– Здравствуйте!

Это особая манера снимать шляпу, приобретаемая только в каторге.

И по этой манере вы видите, что нелегко досталась Ландсбергу каторга. Бывали-таки, значит, столкновения.

Этому человеку, из окон которого «открывается вид» на пали каторжной тюрьмы, тяжело всякое воспоминание о своем «рабочем» времени.

Когда он касается этого времени, он волнуется, тяжело дышит и на лице его написана злость.

А когда он говорит о каторжанах, вы чувствуете в его тоне такое презрение, такую ненависть. Он говорит о них, словно о скоте.

– С этими негодяями не так следует обращаться. Их распустили теперь. Гуманничают.

И каторга, в свою очередь, презирает и ненавидит Ландсберга и выдумывает на его счет всякие страшные и гнусные легенды.

Служащие водят с ним знакомство, он один из интереснейших, богатейших, а благодаря добрым знакомствам – влиятельнейших людей на Сахалине; но в разговорах о Ландсберге они возмущаются:

– Пусть так! Пусть Ландсберг действительно единственный человек, которого Сахалин возродил к честной трудовой жизни.

Но ведь нельзя же все-таки так! Такое уж спокойствие. Чувствует себя великолепно – словно не он, а другой кто-то сделал!

Так ли это? Один раз мне показалось, что зазвучало «нечто» в словах этого «человека, не помнящего прошлого».

Все стены уютной и комфортабельной гостиной Ландсберга увешаны портретами его детей, умерших от дифтерита. Об них и шла речь.

– И ведь никогда здесь, на этом острове, дифтерита не было… Вольноследующие занесли. Дети заболели и все умерли. Все. Словно наказание.

И, сказав это слово, Ландсберг остановился, лицо его стало багряным, он наклонил голову, и несколько минут длилось молчание.

Это были самые тяжелые минуты, которые мне приходилось провести в жизни.

– Что же это я забыл? Идем чай пить! – овладел собой и «весело» сказал Ландсберг, и мы пошли в столовую, где лакей из поселенцев, во фраке и перчатках, подавал нам чай.

Это был один-единственный раз, когда «нечто» словно поднялось со дна души. А часто Ландсберг ставит собеседника прямо в неловкое положение. Это когда он говорит о «распущенности»… рабочих.

– Здесь, на этом острове, Бог знает что делается. Убийства с целью грабежа каждый день. Убийства с целью грабежа! И с такими господами еще церемонничают.

Иногда Ландсберг приводит действительно в недоумение.

– Не собираетесь в Россию? – спросил я Ландсберга.

– Хочется съездить, матушка-старушка у меня есть. Хочет меня перед смертью еще раз повидать. А совсем переезжать – нет. Тут займусь еще. Должен же я с этого острова что-нибудь взять. Недаром же я здесь столько лет пробыл.