Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 152

Васильев – здоровенный 35-летний мужчина, говорят, необыкновенной физической силы. Как большинство очень сильных людей, он необыкновенно добродушен. И я с изумлением смотрел на этого великана, белобрысого, с волосами цвета льна, кроткими и добрыми глазами, говорящего с добродушной, словно виноватой, улыбкой. Так мало он напоминает людоеда.

Меня предостерегали от знакомства с Васильевым. После поимки он сходил с ума, до сих пор волнуется и приходит в бешенство при всяком напоминании о деле.

Но интерес к этому необыкновенному преступнику был уж очень велик, я познакомился с Васильевым и, вызвав его в тюремную канцелярию, которая в свободные часы была предоставлена мне для свидания наедине с арестантами, спросил его, не могу ли быть ему чем-нибудь полезным? Васильев отвечал:

– Нет! Чем же-с?

И от всякой денежной помощи отказался.

– Зачем мне?

Он сидел передо мной, видимо, в большом смущении, мял в руках шапку, о чем-то хотел заговорить, но не решался, и после очень долгой паузы, смотря куда-то в сторону, виновато улыбаясь, сказал своим мягким, кротким, добрым голосом:

– Вам… вероятно… желательно узнать про мое… дело!..

– Если вам так тяжело вспоминать об этом, не надо!

– Нет… Что же-с… Я ведь знаю, вам не из любопытствия… Вам из науки… Мне Полуляхов говорил…

Полуляхов, как более просвещенный среди каторжан и пользующийся у них большим авторитетом, был мне очень полезен, разъясняя своим товарищам, что я не следователь, не чиновник, что меня нечего бояться.

– Мне Полуляхов говорил, – продолжал Васильев, – что вы всю нашу жизнь, как есть, описать хотите… Если вам нужно мое дело, извольте-с… я готов…

И он рассказал мне, краснея, бледнея, волнуясь от страшных воспоминаний, все подробно, как они подошли, вырезали мягкие части из трупа, вынули печень и сварили суп в котелке, который унесли с собой с работ.

– Молоденькой крапивки нащипали и положили для вкуса.

Васильев, по его словам, сначала не мог есть.

– Да уж очень животы подвело. А тут Губарь сидит и уплетает… Ел.

Когда они были пойманы, Васильев рассказал то же самое начальству, то же, со всеми подробностями, он спокойно рассказал доктору, когда его с Губарем привели наказывать плетьми.

Что это было за спокойствие? Быть может, спокойствие человека, в котором все закостенело от ужаса.

Васильева каторга жалела:

– Он не по своей вине. Не он начал. Он не такой человек.

Губаря каторга ненавидела. Это был отвратительнейший и грознейший из иванов, страх и трепет всей тюрьмы. К тому же, как я уже говорил, про него ходила молва, что он и раньше в бегах ел людей.

На Сахалине все в один голос говорили, что каторга, сложившись по грошам, заплатила палачу Комлеву 15 рублей, чтобы он задрал Губаря насмерть.

Палачи – артисты, виртуозы в искусстве владеть плетью, и никакой самый опытный начальнический глаз не различит, с какой силой бьет палач. Кажется, все время одинаково со страшной силой. А на самом деле есть сотни оттенков.

Факт тот, что Васильев и Губарь были приговорены к одному и тому же количеству плетей. Их наказывал Комлев в один и тот же день. Васильев вынес все наказание сполна и остался неискалеченным. Губаря после 48-го удара в бесчувственном состоянии отнесли в лазарет, и через три дня он умер. Он был простеган до пахов. Образовалось омертвение.

Я спрашивал у Комлева, правда ли, что он получил пятнадцать рублей за то, чтобы забить насмерть Губаря.

Старый палач не ответил ни «да», ни «нет», он сказал только:

– Что ж, я человек бедный! И, помолчав немного, привел все извиняющую причину:

– Сакалин! Мне рассказывал врач, который, по обязанностям службы, присутствовал при этом страшном наказании.

Комлев явился, чтобы «порешить» человека, и рисовался и позировал. Он вообще немножко «романтик» и любил порисоваться во время «дела». Он явился в красной рубахе, черном фартуке, в какой-то им самим сочиненной, особой черной шапке.

Приготовляясь наносить удары, он поднялся на цыпочки, чтобы казаться выше. С хмурым, вечно угрюмым лицом, со слезящимися мрачными глазами и воспаленными веками, маленький, жилистый, мускулистый, он действительно должен был быть страшен и отвратителен.

– Уж одна торжественность Комлева говорила, что что-то произойдет особенное! – рассказывал мне врач. – Он так гаркнул свое традиционное «поддержись», перед тем как нанести первый удар, что я задрожал и отвернулся.

Комлев клал удары не торопясь, с расстановкой, «реже», «крепче», чтобы наказуемый «прочувствовал» каждый удар.

– Чаще! Скорей! – несколько раз кричал доктор.

Чаще – не так мучительно. Ошеломленный человек не успевает перечувствовать каждый удар в отдельности.

Но Комлев не торопился… После 48-го удара Губарь был «готов».

– Но и сорок восемь таких ударов выдержал. Что за богатырь был!

– После этого на меня напал страх-с, – рассказывал Васильев.

– После наказания?

– Нет-с, не от наказания, а оттого, что я ел. Такой страх напал – света боялся.

Васильев сошел с ума. Его охватил ужас. Он заболел манией преследования в самой бурной форме.

Он не спал ночей, уверяя, что слышит, как арестанты сговариваются его убить и самого съесть. Когда его посадили за буйство в карцер, он отломал доску от стены и так двенадцать часов подряд простоял на нарах, не меняя позы, с высоко поднятой над головой доской, крича диким голосом:

– Не дамся! Убью, кто войдет!

И никто не решался подступиться к разъярившемуся Геркулесу. Его взяли как-то хитростью и поместили в лазарет. Там он отказывался принимать пищу, говоря, что доктор хочет его отравить, и, наконец, в один ужасный день бежал. Поистине ужасный день: целый месяц Васильева не могли поймать, и это был ужасный месяц для почтенного, любимого за гуманность всею каторгою врача Н.С. Лобаса. Целый месяц Васильев рыскал где-то кругом, ища случая встретить и убить врача. Целый месяц домашние господина Лобаса трепетали, когда он выходил из дома.

Наконец безумного поймали, под наблюдением того же господина Лобаса он оправился, успокоился и теперь, если кого любит Васильев, так это господина Лобаса.

– Вот до чего страх напал – Николая Степановича хотел убить! – рассказывал Васильев. – Тяжко мне!

Колосков не сознается посторонним, Васильев рассказывает, как ел человеческое мясо, – потому Васильев пользуется большей известностью как людоед.

– Всякий, кто приедет, сейчас на меня смотреть. Смотрят все… Бежал бы.

К концу беседы Васильев начал все сильнее и сильнее волноваться.

– Бежал бы. А то как человек подходит, так и смотрит: «Ты тело ел?» А чего смотреть! Разве я один? Сколько есть, которые в бегах убивали и ели. Да молчат!

Каторга говорит, что в кандальной тюрьме немало таких, которые в бегах питались с голоду мясом убитых или умерших товарищей.

Мне показывали несколько таких, которые винились каторге, а один из них, на которого все указывали, что он ел мясо умершего от изнурения товарища, когда я спросил его, правду ли про него говорят, отвечал мне:

– Все одно птицы склюют. А человеку не помирать же!

Каторжанка баронесса Геймбрук

Это одно из самых тоскливых моих сахалинских воспоминаний.

– Баронесса? Баронесса у нас булки печет, уроки дает и платья шьет! – говорили мне в селении Рыковском.

На пороге избы меня встретила высокая худая женщина с умными, выразительными глазами. Скольких лет? Право, трудно определить лета женщины в каторге. Сахалин, отнимая у человека все, что есть хорошего, прежде всего отнимает молодость, а потом здоровье.

Я представился.

– Баронесса Геймбрук! – ответила она, подчеркивая титул, которого лишена.

«Дело баронессы Геймбрук, обвиняемой в поджоге», наделало очень большого шума в Петербурге. Это был громкий и знаменитый процесс.

В истории женского образования в России имя баронессы Геймбрук займет скромное, но все же видное место. Ей принадлежит инициатива устройства женского профессионального образования в России; она была первой, открывшей женскую профессиональную школу.