Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 140

Это чувствовалось: его присутствие связывало Блювштейн, свинцовым гнетом давило, – она говорила и чего-то не договаривала.

– Мне надо сказать вам что-то, – шепнула мне в одно из моих посещений Блювштейн, улучив минутку, когда Богданов вышел в другую комнату.

И в тот же день ко мне явился ее «конфидент», бессрочный богадельщик-каторжник К.

– Софья Ивановна назначает вам рандеву, – рассмеялся он. – Я вас проведу и постою на стреме (покараулю), чтоб Богданов ее не поймал.

Мы встретились с ней за околицей:

– Благодарю вас, что пришли, Бога ради, простите, что побеспокоила. Мне хотелось вам сказать, но при нем нельзя. Вы видели, что это за человек. С такими ли людьми мне приходилось быть знакомой, и вот теперь… Грубый, необразованный человек, – все, что заработаю, проигрывает, прогуливает! Бьет, тиранит… Э, да что и говорить!

У нее на глазах показались слезы.

– Да вы бы бросили его!

– Не могу. Вы знаете, чем я занимаюсь. Пить, есть нужно. А разве в моих делах можно обойтись без мужчины? Вы знаете, какой народ здесь. А его боятся: он кого угодно за двугривенный убьет. Вы говорите – разойтись… Если бы вы знали…

Я не расспрашивал: я знал, что Богданов был одним из обвиняемых и в убийстве Никитина и в краже у Юрковского.

Я глядел на эту несчастную женщину, плакавшую при воспоминаниях о перенесенных обидах. Чего здесь больше: привязанности к человеку или прикованности к сообщнику?

– Вы что-то хотели сказать мне?

Она отвечала мне сразу.

– Постойте… Постойте… Дайте собраться с духом… Я так давно не говорила об этом… Я думала только, всегда думала, а говорить не смею. Он не велит… Помните, я вам говорила, что хотелось бы в Россию. Вы, может быть, подумали, что опять за теми же делами… Я уже стара, я больше не в силах… Мне только хотелось бы повидать детей.

И при этом слове слезы хлынули градом у Золотой Ручки.

– У меня ведь остались две дочери. Я даже не знаю, живы ли они или нет. Я никаких известий не имею от них. Стыдятся, может быть, такой матери, забыли, а может быть, померли… Что ж с ними? Я знаю только, что они в актрисах. В оперетке, в пажах. О Господи! Конечно, будь я там, мои дочери никогда бы не были актрисами.

Но подождите улыбаться над этой преступницей, которая плачет, что ее дочери актрисы.

Посмотрите, сколько муки в ее глазах:

– Я знаю, что случается с этими пажами. Но мне хоть бы знать только, живы ли они или нет. Отыщите их, узнайте, где они. Не забудьте меня здесь, на Сахалине. Уведомьте меня. Дайте телеграмму. Хоть только – живы или нет мои дети… Мне немного осталось жить, хоть умереть-то, зная, что с моими детьми, живы ли они… Господи, мучиться здесь, в каторге, не зная… Может быть, померли… И никогда не узнаю, не у кого спросить, некому сказать…

«Рокамболя в юбке» больше не было.

Передо мной рыдала старушка-мать о своих несчастных детях.

Слезы, смешиваясь с румянами, грязными ручьями текли по ее сморщенным щекам.

Полуляхов

Убийство семьи Арцимовичей в Луганске – одно из страшнейших преступлений последнего времени.

С целью грабежа были убиты: член судебной палаты Арцимович, его жена, их сын – 8-летний мальчик, дворник и кухарка.

Меня предупредили, что убийца Полуляхов производит удивительно симпатичное впечатление, и все-таки я никогда не испытывал такого сильного потрясения, как при виде Полуляхова.

– Полуляхова из кандальной привели! – доложил надзиратель.

– Пусть войдет.

Я сделал несколько шагов к двери, навстречу знаменитому убийце – и отступил.

В дверях появился среднего роста молодой человек, с каштановыми волосами, небольшой бородкой, с отпечатком врожденного изящества, даже под арестантским платьем, с коричневыми, удивительно красивыми глазами.

Я никогда не видывал более мягких, более добрых глаз.

– Вы… Полуляхов? – с невольным удивлением спросил я.

– Я-с! – отвечал он с поклоном.

Голос у него такой же мягкий, приятный, бархатистый, добрый и кроткий. Такой же чарующий, как и глаза.

В его походке, мягкой, эластичной, есть что-то кошачье.

Полуляхов принадлежит к числу настоящих убийц, расовых, породистых, которых очень мало даже на Сахалине. Эти настоящие убийцы среди людей – это тигры среди зверей.

Мы много и подолгу беседовали потом с Полуляховым, и я никак не мог отделаться от чувства невольного расположения, которое вызывал во мне этот человек. Мне вспомнился один владивостокский офицер, привязавшийся к пойманному тигренку, державший его при себе, как кошку, и плакавший горькими слезами, когда тигр вырос и его пришлось застрелить.

Голос Полуляхова льется в душу, его глаза очаровывают вас, от него веет такой добротой. И нужно много времени, чтобы разобрать, что вместо чувства этот человек полон только сентиментальности.

Но первое впечатление, которое производит этот человек, – вы чувствуете полное доверие к нему, и я понимаю, что несчастная госпожа Арцимович, когда он вошел ночью в ее спальню, могла доверчиво говорить с ним, не опасаясь за свою жизнь.

– Разве такой человек может убить?

Полуляхову нет еще тридцати лет.

Он вырос в уверенности, что будет жить богато. Он рос у дяди, старого богатого торговца, который постоянно говорил ему:

– Умру – все тебе останется.

Полуляхов учился недолго в школе, но настоящее воспитание получил в публичном доме.

Взяв из школы, дядя поставил Полуляхова в лавку, чтобы сызмальства приучался к торговле. Приказчики, чтобы им удобнее было красть, начали развращать хозяйского племянника.

С двенадцати лет они начали его брать с собой в позорные дома. Полуляхов был красивый мальчик, женщины ласкали и баловали его.

– Конечно, они были мне не нужны. Но мне нравилось там.

Каждый день приказчики говорили: а тебе такая-то кланяется, тебя опять просили привести.

Это льстило мальчику, и он таскал из кассы, чтобы ходить туда.

– Музыку, танцы, женщин – это я очень люблю! – с улыбкой говорит Полуляхов.

Так тянулось лет пять. Чтобы прекратить воровство приказчиков, дядя взял кассиршу. Полуляхов соблазнил эту молодую девушку, и она начала для него красть.

– Я к ней подольщаюсь: «Возьми да возьми из кассы». А украдет для меня – я туда, к своим, и закачусь.

С этой кассирши Полуляхов и стал презирать женщин.

– За слабость ихнюю. Просто погано. Все что хочешь сделают – только поцелуй. Чисто животные.

Женщины скоро надоедали Полуляхову.

– Понравится – подольщаешься. А там и противно станет. Такая же дрянь, как и все, – чисто собачонки: избей, а приласкал, опять ластится. Я их даже и за людей не считаю.

При наружности Полуляхова верить в его большой и скорый успех у женщин можно.

– И противны они мне, и жить без них, чувствую, не могу.

Злоба меня на них на всех брала.

Полуляхову доставляло удовольствие тиранить, мучить, причинять боль влюблявшимся в него женщинам.

Когда ему было около 18 лет, дядя открыл воровство, выгнал кассиршу и прогнал Полуляхова из дому.

Полуляхов пустился на кражи, но «неумелый был», скоро попался и сел в тюрьму. Это было для Полуляхова «вроде, как университет».

– Тут я таких людей увидел, каких раньше не думал, что есть на свете. Что я раньше, как дядя выгнал, воровал! На хлеб да на квас! А тут целый мир, можно сказать, передо мной открылся.

Воровать и жить. И вся жизнь из одного веселья и удальства!

Из тюрьмы Полуляхов вышел с массой знакомств, со знанием воровского дела, и с этих пор его жизнь пошла одним и тем же порядком: после удачной кражи он шел в позорный дом, кутил, в него влюблялась там какая-нибудь девица, и он становился ее «котом». Ему она отдавала каждую копейку, для него просила, воровала деньги. Потом девица надоедала Полуляхову, он опять шел на «хорошую кражу», прокучивал награбленное в другом учреждении, увлекал другую девицу.

При этом надо заметить, что Полуляхов почти ничего не пьет: