Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 138

Покончив с убийством, он убежал, вымылся, переоделся и, когда убийство было открыто, прибежал на место одним из первых.

Пока составляли протокол, Негель нянчился и играл с маленькими детьми только что убитой им женщины, – их не было при убийстве: они были в гостях у соседей.

Негель больше всех высказывал сожаления, ужасался, негодовал на «злодея» и даже указал на одного поселенца как на убийцу.

– Зачем? Зол ты на него был?

– Нет! А только это всегда так делается. Всегда другого засыпать, чтоб с себя подозрение снять. Это уж так водится.

За что он убил так зверски несчастную женщину?

Говорят, что Негель, выследив, когда М. ушел из дома, явился с гнусными намерениями.

Негель говорит, что покойная кокетничала с ним и перебрала у него в разное время 50 рублей.

Когда она дерзко ответила ему, Негель сказал ей:

– Ты чего же на меня как собака лаешь? Деньги ни за что берешь, а лаешься? Только крутишь!

– А чего ж и нет? Ты еще малолеток, тебя можно и окрутить.

– Я каторжника сын, – отвечал ей Негель, – меня не окрутишь!

М. будто бы расхохоталась, и Негель, не помня себя, начал ее бить. Он пришел в исступление, не помнит, долго ли бил, и потом, придя к трупу, с удивлением смотрел:

– Эк, я ее как!

– Вот я ее за что убил, – вовсе не так, за здорово-живешь, а за пятьдесят рублей!

– Да разве за пятьдесят рублей убивать людей можно?

Лицо Негеля стало еще мрачнее.

– А ни за что ни про что людей убивать разрешается? У меня мать убили. За что? Вон, он говорит, что убил ее, с ней жимши. А я вам прямо скажу, что врет. Никакой коммерции он с ней не имел! Три копейки ему и цена-то вся! Вы посмотрите на него!

Его мать, 50-летнюю женщину, зарезал его же учитель, поселенец Вайнштейн.

Вайнштейна приговорили на 4 года каторги. Это приводит Негеля в бешенство:

– За мою мать на четыре года?! А вон безногого за то, что женщину убил, на двадцать лет! Что ж это! После этого суд – это просто вторые карты!

Негель – уроженец Сахалина. Его отец и его мать, оба сосланные в каторгу за убийства, встретились в Усть-Каре и вместе попали на Сахалин.

Он не помнит отца, но воспоминания о матери заставили его разрыдаться.

И так странно вздрагивает и сжимается сердце, когда этот злобный, безжалостный убийца, рыдая, говорит:

– Мама! Моя мама!

– Когда убили мать, я озлился, я другой человек стал. Ага значит, людей ни за что ни про что убивать можно! Хорошо же, так и будем знать!.. Он, Вайнштейн, и меня погубил. Мама из меня человека сделать хотела. Если бы он ее не убил, я бы никогда не был каторжником. Я при маме совсем другой был. А теперь что я? Каторжник. Приговорят лет на десять. А потом, Бог даст, заслужу и бессрочную.

Его просьба ко мне заключалась в том, чтобы я попросил губернатора:

– Пусть меня переведут из Александровской тюрьмы в другую. Здесь Вайнштейн сидит, и должен я его зарезать.

– Почему же «должен»?

– Должен. Меня в одиночке держат, а как в общую пустят, я его сейчас пришью. А мне еще в бессрочную идти не хочется. Пусть меня с ним в одну тюрьму не сажают! Мне его не жаль, мне себя жаль!

– Ну, хорошо! А той, которую ты убил, тебе не жаль?

– Часом. Мне ее так бывает жаль, что плачу у себя в одиночке. Ее и детей. А как вспомню, как мать у меня убили, всякая жалость к людям отпадает.

И его раскосые глаза, когда он говорит последние слова, смотрят с такой непримиримой злобой!..

В той же Александровской тюрьме я встретился с Габидуллином-Латыней, молодым татарином, тоже сыном ссыльнокаторжных.

Он родился, вырос, совершил преступление и отбывает наказание на Сахалине.

– В тюрьме-то еще лучше! В тюрьме жрать дают, а на воле с голода опухнешь! – посмеивается он.

Его преступление действительно ужасно.

С двумя поселенцами они втроем убили с целью грабежа жену одного арестанта, ее 14-летнюю дочь и 6-летнего сына.

Совершив убийство, Габидуллин и его соучастник убили своего третьего товарища:

– Чтобы при дележке больше осталось!

Несчастную женщину, бывшую в интересном положении, нашли с разрезанным животом.

– Это для чего?

– А это так! Посмотреть, как ребенок лежит!

И Габидуллин конфузливо улыбается, упоминая о своем любопытстве.

И на настойчивые требования каторги этот огромный, с идиотским лицом татарин, начинает уродливо сгибаться в три погибели, показывая, «как лежал ребенок».

Каторга грохочет.

– Ну, других тебе не жаль, хоть бы себя пожалел! Ведь вот в тюрьму за это попал, в каторгу!

– Так что же? Здесь, на Сакалине, все в тюрьме были.

И этот «уроженец» Сахалина смотрит на тюрьму как на нечто неизбежное для всех и каждого.

Нет сахалинской тюрьмы, где бы ни сидело «уроженца».

Тридцать лет с лишком на Сахалине родятся дети, растут среди каторги, в атмосфере крови и грязи, и с самой колыбели обречены на каторгу.

Я думаю, что это большой грех против этих несчастных.

Часть вторая

Золотая Ручка

Воскресенье. Вечер. Около маленького, чистенького домика, рядом с Дербинской богадельней, шум и смех. Скрипят убранные ельником карусели. Визжит оркестр из трех скрипок и фальшивого кларнета. Поселенцы пляшут трепака. На подмостках «не помнящий родства» маг и волшебник ест горящую паклю и выматывает из носа разноцветные ленты. Хлопают пробки квасных бутылок. Из квасной лавочки раздаются подвыпившие голоса. Из окон доносится:

– Бардадым. Помирил, рубль мазу. Шеперка, по кушу очко. На пе. На перепе. Барыня. Два сбоку.

Хозяйка этой квасной, игорного дома, карусели, танцкласса, корчмы и сахалинского кафе-шантана – крестьянка из ссыльных Софья Блювштейн.

Всероссийски, почти европейски знаменитая Золотая Ручка.

Во время ее процесса стол вещественных доказательств горел огнем от груды колец, браслетов, колье. Трофеев-улик.

– Свидетельница, – обратился председатель к одной из потерпевших, – укажите, какие здесь вещи ваши?

Дама с изменившимся лицом подошла к этой «Голконде».

Глаза горели, руки дрожали. Она перебирала, трогала каждую вещь.

Тогда с высоты скамьи подсудимых раздался насмешливый голос:

– Сударыня, будьте спокойнее. Не волнуйтесь так: эти бриллианты поддельные.

Этот эпизод вспомнился мне, когда я, в шесть часов утра, шел в первый раз в гости к Золотой Ручке.

Я ждал встречи с этим Мефистофелем, «Рокамболем в юбке».

С могучей преступной натурой, которой не сломили ни каторга, ни одиночная тюрьма, ни кандалы, ни свист пуль, ни свист розги. С женщиной, которая, сидя в одиночном заключении, измышляла и создавала планы, от которых пахло кровью.

И… я невольно отступил, когда навстречу мне вышла маленькая старушка с нарумяненным, сморщенным, как печеное яблоко, лицом, в ажурных чулках, в стареньком капоте, с претензиями на кокетство, с завитыми крашеными волосами.

– Неужели эта?

Она была так жалка со своей «убогой роскошью наряда и поддельною краской ланит». Седые волосы и желтые обтянутые щеки не произвели бы такого впечатления.

Зачем все это?

Рядом с ней стоял высокий, здоровый, плотный, красивый – как бывает красиво сильное животное – ее сожитель, ссыльнопоселенец Богданов.

Становилось все ясно…

И эти пунцовые румяна, которые должны играть, как свежий румянец молодости.

Мы познакомились.

Блювштейн попросила меня сесть. Нам подали чай и бисквиты.

Сколько ей теперь лет, я не берусь определить. Мне никогда не приходилось видеть женщин, у которых над головой свистели пули, женщин, которых секли. Трудно судить по лицу, сколько лет человеку, пережившему такие минуты!

Она говорит, что ей тридцать пять лет, но какая же она была бы пятидесятилетняя женщина, если бы не говорила, что ей тридцать пять.

На Сахалине про нее ходит масса легенд. Упорно держится мнение, что это вовсе не Золотая Ручка. Что это сменщица, подставное лицо, которое отбывает наказание, в то время как настоящая Золотая Ручка продолжает свою неуловимую деятельность в России.