Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 136

– Я пойду вместе с вами! – говорит Э.

И эта маленькая женщина как-то вся пугливо сжимается, словно ужас ее охватывает, вот-вот сейчас ударят.

И перед посторонним человеком его в неловкое положение ставить не хочется. Она деликатна по природе, деликатна до бесконечности. И за него она боится.

– Мне нужно тебе сказать два слова! – старается она его отозвать в сторону.

– Вечно у тебя секреты. После скажешь.

Даже зло берет:

«Ведь за тебя же боятся! Как ты этого понять не хочешь!»

– Молод еще, никак понять не может, что он уже ссыльнокаторжный! – как объяснял мне один старый служащий.

Стараешься уже прийти к ней на помощь:

– Знаете ли, я лучше один пойду, мне к такому-то еще зайти надо.

– Вот и отлично, и я к нему зайду.

Наконец она кое-как оттаскивает его в сторону, что-то быстро, быстро шепчет с умоляющим видом, и он, немного покраснев, говорит:

– Знаете ли, я действительно потом один приду… У меня тут еще дельце одно есть…

Слава Тебе, Господи!

Странную пару представляют они.

Он способный, даже талантливый, но как-то поверхностно, все быстро схватывает, все быстро ему надоедает, дилетант, считающий себя гением. Он любит попозировать, порисоваться всем: стихами, рисунками, даже своим преступлением. Он считает себя человеком необыкновенным и спокойно принимает ту человеческую жертву, которая ему приносится.

Она тихая, трепещущая, робкая, бесконечно деликатная, скромная, словно не сознающая, в своей деликатности и скромности, величия той жертвы, которую она приносит.

Он любит ее, но иногда капризничает, командует. Она думает только о нем, ухаживает за ним, словно за тяжело больным, и никогда никому не жалуется на долю, которая выпала ей.

Когда она говорит об их сахалинском житье, она старается счастливо улыбнуться. И эта «счастливая» улыбка на бледном, печальном лице – словно слабый луч света на мглистом, облачном осеннем небе.

Если разговор идет при нем, а они неразлучны, эта женщина-ребенок смотрит за ним, как за ребенком, – она спешит взглянуть на него своими испуганными глазами, словно боится: не заметил ли он, что ей тяжело?

Только раз, да и то без него, у нее вырвалось слово, которое перевернуло мне сердце.

Я привез ей поклон от корабельного инженера – она из семьи моряков, – который знал ее маленькой.

– Кланяйтесь и ему от меня. Вы его увидите, а я… я ведь никогда.

Она спасла своего жениха.

Но стоит ли его жизнь такой жертвы?

И когда я пишу теперь об этой мученице, мне стыдно за мою бедную прозу. Она стоила бы того могучего стиха, которым написаны «Русские женщины».

– Это что за женщина?

– Сожительница ссыльнокаторжного! – презрительно говорит служащий.

– Здесь получил?

– Нет, из России пришла. Гувернанткой она у него была. Семья-то за Г. пойти не захотела, а гувернантка пошла, подавала прошение, – разрешили в виде исключения. Ребенок у них тут есть.

– А как живут?

– Как с ним можно жить! Тьфу, а не жизнь. Этот Г. занимал очень важное общественное положение.

Он сослан за очень скверное преступление.

– Каторга – ужасная вещь. Словно щипцы, которыми колят орехи. Она удивительно «раскусывает» человека. Раскусит всю эту скорлупу, которая называется общественным положением, и видит сразу, было ли какое-нибудь зерно или одна труха.

Этот Г., как я уже говорил, удивительно пришелся в каторге «по месту».

Занимается мелкими мошенничествами, пьянствует, его любимое общество – каторжанин-грек, сосланный за грабежи, специалист по взлому касс, ничем другим в своей жизни не занимавшийся.

Сожительница, пошедшая за ним на Сахалин, спасла Г. Без нее сидел бы он в кандальной тюрьме и, при его замашках, натерпелся бы всего. Благодаря ей он живет на свободе, своим домом, пьянствует.

А она живет, всеми презираемая сожительница, интеллигентная женщина, которой приходится проводить время в обществе громил, за водкой повествующих о своих похождениях.

Живет и не жалуется.

– Пожалуйся! Бьет он ее, когда пьяный!

– У нас была тут одна интеллигентная женщина, добровольно последовавшая за мужем, Добрынина. Окончила гимназию она, – рассказывала мне жена начальника округа в селенье Рыковском, – умерла, бедняжка, от воспаления почек. На новое их поселье послали. Там, в землянке, и умерла. Где же женщине такое вынести!

Знаете ли вы, что такое новое сахалинское поселье?

Кругом тайга, хвойная, мертвая сахалинская тайга. Молчаливая. Ни шороха, ни звука. Только дятел нет-нет застучит, словно крышку гроба заколачивают. Жутко, тихо. Ветер сбил в колтуны вершины сосен.

Кому-то из господ служащих показалось, что здесь хорошо будет устроить поселье. Его назовут по имени и отчеству инициатора: каким-нибудь Петро-Ивановским или Афанасьево-Михайловским.

Сюда, в этот девственный лес, пробираясь по валежнику, по тундре, приходит партия поселенцев. Редко с пилами – пил обыкновенно не хватает. С топорами и с веревками Вот и все для борьбы с тайгой.

Ночуют под открытым небом. Валят деревья и мастерят землянки. Кое-как из стволов сколачивают срубик, для теплоты обкладывают землей, в виде крыши наваливают валежник. И в этих темных берлогах спят, днем выходя на работу: выкорчевывать пни, поднимать новь без лошадей, без сох, одними заступами – мотыгами.

Раз ударил мотыгой – два вершка земли вскопнул, другой раз – опять два вершка.

Так вершками отнимают землю у тайги, медленно, медленно, нехотя раздвигается тайга для нового поселенья.

Работа голодная.

Приедят паек поселенцы, – отправляют по очереди двоих в пост за пайками. Идут те с топорами, плутают по тайге, прорубают себе в чаще дорогу, валят деревья в быстрые горные сахалинские реки, и по этим мостам переходят. Пока-то они еще дойдут, пока пайки получат, пока назад придут, половину голодного пайкового довольствия дорогой съедят, а тут жди. Случается, неделю ягодами одними питаются и работают до изнеможения, борются с тайгой, а наборовшись за день, грязные, потные, месяцами не мытые, валятся как попало в темных землянках. Заболеешь – помощи ниоткуда. Лежи, выздоравливай или умирай в землянке, где и дышать-то нечем.

В такой землянке, на таком новом поселке, и жила, и схватила воспаление почек, и умерла несчастная Добрынина, интеллигентная женщина, приехавшая делить каторгу с мужем.

Какая жизнь, какая смерть…

Слава Богу, что на Сахалине мало добровольно следующих интеллигентных женщин.

При мне в Одессе отправлялась вслед за мужем, сосланным за убийство во время ссоры, интеллигентная женщина.

Моряки-добровольцы хлопотали, чтоб устроить ее как можно получше. И каюту ей дали подальше от машины, чтобы спокойней было. И лонгшез кто-то на палубу из своей каюты вытащил:

– Это будет вам!

И было что-то в этой заботливости и трогательное, и печальное.

– Словно вы, господа, на казнь ее везете и последние минуты ей усладить хотите!

– А на что же мы ее везем?!

Уроженцы острова Сахалин

Одно лицо, посетив пост Корсаковский, на юге Сахалина, захотело непременно увидеть уроженца острова Сахалина.

Ему привели двадцатилетнего парня, и «лицо» торжественно, всенародно расцеловало этого «уроженца».

Я не знаю, что именно привело его в такой восторг.

Он целовал, я полагаю, не этого несчастного парня, – он целовал еще более несчастную идею о «сахалинской колонии».

Перед ним было живое олицетворение этой идеи – свободный житель Сахалина, не привезенный сюда, а здесь родившийся, здесь выросший.

Я видел много этих «живых воплощений идеи колонизации».

Я видел уроженцев острова Сахалин на свободе, видел их в подследственных карцерах, видел в тюрьмах, отбывающими наказание за совершенные преступления, – и не скажу, чтобы они приводили меня в особый восторг.

Я рассказывал уже, как отыскивал палача Комлева, закончившего уже свою деятельность, числящегося в богадельщиках и пришедшего в пост Александровский «на заработок», предвидевши казнь.