Капитан Алатристе, стр. 30

– Лопе, – сказал кто-то.

Все обнажили головы и расступились, когда Лопе, великий Феликс Лопе де Вега Карпио, медленной поступью прошел по галерее и, отвечая на приветствия собравшихся, остановился возле дона Франсиско, который поздравил гения нашей словесности с назначенной на завтра премьерой в театре Принсипе, куда Алатристе обещал повести меня, ибо до той поры я в театре не бывал. Затем Кеведо начал церемонию представления:

– Капитан дон Диего Алатристе-и-Тенорио… С Хуаном Вигонем вы, кажется, уже знакомы… Диего Сильва, живописец… А этого юнца зовут Иньиго Бальбоа, его отец был убит во Фландрии.

Услышав это, Лопе на мгновение опустил мне руку на голову. Впоследствии мне довелось еще несколько раз встретиться с ним, но тогда я видел его впервые и в память мне навсегда врезалась важная, исполненная достоинства осанка этого шестидесятилетнего старика в черном священническом одеянии, его худощавое лицо, коротко остриженная, совсем уже белая голова и полуседые усы – и то, как сердечно, однако устало-рассеянно улыбнулся он всем присутствующим, прежде чем распрощаться и уйти, кивая направо и налево в ответ на почтительные поклоны.

– Не забудь этого человека и этот день, – промолвил капитан, слегка и совсем не больно щелкнув меня по макушке, которой минуту назад коснулся Лопе.

И я не забыл. Даже теперь, по прошествии стольких лет, стоит мне поднести руку к темени, чтобы вновь ощутить ласковое прикосновение нашего Феникса. Ни его, ни дона Франсиско де Кеведо, ни Веласкеса, ни капитана Алатристе давно нет на свете, как "нет и той величественной и жалкой эпохи. Однако пребудет в библиотеках, в книгах, на холстах, в соборах и дворцах, на улицах и площадях след, который оставили все эти люди, проходя по земле. Умру и я, и вместе со мной исчезнет воспоминание о руке Лопе, о провинциальном выговоре Веласкеса, о звоне золотых шпор, сопровождавшем косолапый шаг Кеведо, или о спокойных, цвета морской волны глазах капитана Алатристе. Но отзвук их бытия будет слышаться до тех пор, пока существует это непонятное место, где разноплеменные народы смешали воедино свои наречия, свою кровь, свои несбывшиеся мечты, пока стоят подмостки, на которых разыгрывается чудесное и трагическое действо, которое мы называем Испанией.

* * *

Не забыть мне и того, что произошло потом. Уже близился час «ангелюса», когда напротив паперти Сан-Фелипе остановилась черная, хорошо мне знакомая карета. Я стоял несколько в стороне от остальных, у самой ограды, и слушал, о чем толкуют взрослые. И когда вдруг наткнулся на устремленный на меня снизу взгляд, который, казалось, отражал небо, засиневшее над нашими головами и бурыми мадридскими крышами, исчезло все, кроме этого неба, или этой синевы, или этого взгляда, порождавшего сладостную муку, которой невозможно было противостоять. В ту минуту мне подумалось: «В смертный свой час я хотел бы раствориться в этой синеве». И едва ли не против собственной воли, будто зельем каким опоенный, я медленно двинулся по ступеням паперти Сан-Фелипе вниз, к улице Майор.

И в помраченном сознании слепящей зарницей вспыхнуло и уже не покидало меня ощущение того, что из какой-то дальней дали, отделенный от меня многотысячемильным пространством, с тревогой глядит мне вслед капитан Алатристе.

Глава 10.

Театр «Принсипе»

Мне подстроили ловушку. А точнее говоря, пяти минут разговора оказалось достаточно, чтобы я сам в нее угодил. И сегодня, по прошествии стольких лет, хочу думать, что Анхелика де Алькесар была всего лишь марионеткой в чужих руках, и за спиной ее стояли взрослые люди, однако не могу быть в этом уверен, ибо слишком хорошо узнал это существо впоследствии. Всю ее жизнь, до самой смерти чувствовалось в ней нечто такое, чему выучиться нельзя и что некоторые женщины всасывают с молоком матери – холодную и мудрую злобу. Да, быть может, получают и еще раньше, даже до своего появления на свет. Сейчас не время и здесь не место обсуждать, кто же в этом виноват, и рассмотрение этого вопроса увело бы нас слишком далеко от нашего повествования. Ограничусь на сей раз лишь тем, что скажу: того оружия, которое Господь и природа раздают женщинам для защиты от глупости и злонравия мужчин, у Анхелики было в избытке.

И на следующий день, по дороге в театр воспоминание о нашей вчерашней встрече отравило мне предвкушение праздника – так бывает, когда в безупречно, казалось бы, исполняемой музыкальной пьесе вдруг расслышишь фальшивую ноту Накануне, подойдя к карете, я, пребывая в одурении от золотисто-пепельных локонов и загадочной улыбки, обменялся с Анхеликой немногими словами, благо сопровождавшая ее дуэнья что-то покупала в лавчонках, а кучер неподвижно стоял у своих мулов и не препятствовал мне, ибо, надо полагать, получил на этот счет соответствующее распоряжение. И она снова поблагодарила меня за то, что я обратил в бегство сорванцов с улицы Толедо, и осведомилась, как идет моя служба у капитана Тристе или Батисте или как его там и каковы мои житейские обстоятельства и намерения. Тут, прямо надо сказать, я малость распустил хвост. Эти синие, широко, будто в безмерном удивлении раскрытые глаза, развязали мне язык и я, должно быть, наговорил лишнего – о Лопе, которому был представлен пять минут назад, отзывался как о старинном приятеле, ввернул мимоходом, что вот собираюсь вместе с капитаном посетить первое представление его возобновленной на театре комедии «Севильская набережная». Потом спросил, как зовут мою прекрасную собеседницу, и, когда после мгновения сладостного ожидания услышал слетевший с очаровательно надутых губ ответ – Анхелика, – в полном восторге заявил, что иного имени у ангела и быть не может. Она молча с интересом воззрилась на меня и смотрела так долго, что за это время я успел переместиться к самым вратам рая. Но тут вернулась дуэнья, заметил меня кучер, карета укатила, а я остался в людской толчее с полнейшим ощущением того, что меня здоровенным пинком низринули с небес на землю. Ночь не принесла успокоения, благотворный сон не смежил мне вежды, а на следующий день по пути в театр кое-какие странности – ну, скажите на милость, какая барышня из благородных станет точить лясы с почти незнакомым юнцом да еще посреди улицы? – смутили мою душу, вселив в нее чувство неосознанной опасности. И я невольно стал спрашивать себя, не связано ли оно, чувство это, с достопамятными происшествиями, имевшими место у Приюта Духов. Что за чушь, думал я, что может быть общего у этого златокудрого ангела с наемными убийцами? И вскоре радостная мысль о том, что скоро я увижу комедию Лопе, вытеснила все прочие. Нет, недаром сказано: «Кого бог желает погубить, того лишает разума».

* * *

При Филиппе Четвертом вся Испания от венценосца до последнего водоноса без памяти любила театр. Комедии в ту пору делились на три «дня» или «действия», а писались в стихах различными размерами, с рифмами и без. Сочинители, как видели мы на примере Лопе, были любимы и почитаемы народом, актеры и актрисы пользовались популярностью неимоверной. Каждая премьера, каждое возобновление знаменитой комедии собирали толпы зрителей, которые, затаив дыхание, битых три часа следили за действием, разыгрываемым при дневном свете и на свежем воздухе, то бишь под открытым небом, в особом помещении, именуемом корралъ [ 12].

В Мадриде таковых насчитывалось два – «Принсипе» и «Крус». Лопе любил ставить свои пьесы во втором, и ему же отдавал предпочтение наш государь, который, как и его августейшая супруга, донья Изабелла де Бурбон, был завзятым театралом. Внимания его юного и резвого величества – без особой, впрочем, огласки – удостаивались и прекрасные жрицы этого храма, а одна, по имени Мария Кальдерон, даже успела подарить ему сына, второго дона Хуана Австрийского.

вернуться

12

В Испании до конца XVIII века театральная зала имела квадратную форму. Над тремя рядами боковых лож располагался амфитеатр; ложи, находившиеся в глубине прямо напротив сцены, были зарешечены и предназначались для женщин и монахов; середина квадрата была занята скамейками, а в самом центре было оставлено пустое место.