Мифогенная любовь каст, том 2, стр. 59

По мере чтения списка Дунаев все сильнее ощущал облегчение. Дочитав список до конца и подняв глаза, он убедился, что «посетители выставки» отступили. Они теперь подавленно толпились поодаль, сбившись, как овцы в ненастный день.

Потом вдруг все вздрогнули и посмотрели вверх. В центре матово-стеклянного потолка появилась некая тень. Она быстро увеличивалась, темнея. Что-то падало или спускалось с небес.

— Вий, — понял Дунаев. — Главный идет. Сейчас веки свои приподнимать будет.

В следующий момент матовое стекло потолка было пробито в центре и выплеснулось на «людей» шквалом белых осколков. Они приседали, прикрывая ладонями головы, и бежали куда-то. Они вбегали прямо в стены и в них исчезали, унося с собой белизну и свежесть. Вместе с ними исчезали экспонаты и подиумы. Снова обнажилась внутренность угрюмой церкви. Огромное красное солнце торчало в пробоине купола. Оно зажгло оранжево-медный пылающий отблеск в жестких волосах толстячка, восседающего в центре, на теле Малыша, что лежал в гробу. Штук тридцать петушиных криков грянуло снаружи. А толстячок улыбался, подставив солнцу свою рыжую, зажмуренную мордочку.

глава 24. Солнце

Петухи орали не так, как это бывает на рассвете. А так, как будто их подчистую резали, готовясь к большому пиру. Карлсон извивался на Малыше, не открывая глаз. Его жирное личико было изуродовано наслаждением. Он явно изображал женщину, сидящую на хую: елозил, томно вертел головой. В его позе присутствовало что-то «индийское» — одна нога перекинута через бортик гроба, другая подогнута, руки застыли в танцевальном движении: на правой руке указательный и большой пальцы касаются друг друга, образуя замкнутый круг. При всей своей пухлости, он ухитрился изогнуться всем торсом. Одет был в синий мундир летчика Люфтваффе, порванный во многих местах. Сквозь дыры светилось белое тело. На шее — венок из белых хризантем. Кроме венка на груди у него висела странная дощечка на ремнях, отдаленно напоминающая шарманку, с подобной ручкой сбоку. На внешней стороне дощечки светилась выложенная разноцветными лампочками надпись:

Привет, малыш!
Ну же, здравствуй, Малыш! Это Карлсон вновь прилетел.
Снова тычется в окна веснушчатым сплюснутым рыльцем.
Но Малыш не откроет окна. Малыш поседел.
Осторожно трет руки свои, словно моясь невидимым мыльцем.
Будто раненый морж дышит в кухне своей фрекен Бок.
Зачерствели на блюде душистые плюшки с корицей.
И в стокгольмские окна веселый, стрекочущий бог
Своей пухленькой ручкой уже не стучится.
Помнишь Курский вокзал? Помнишь партии скачущий курс?
Помнишь дискурса пульс под пропеллером рыжего сноба?
Перекрестки и связки. И кабинки несбыточный вкус.
И фиалковый запах. И расплывчатый контур сугроба.

За покатой спиной ярко сверкал пропеллер. На животе мундир расходился, и отчетливо видна была вживленная в пупок стальная кнопка со свастикой. Вот он потянулся к кнопке толстой ручонкой. Вдавил. Тут же поднялся ветер. Пропеллер за спиной Карлсона превратился в сияющий нимб, со свистом соловья-разбойника режущий воздух бритвенно-острыми лопастями. Но резал он не только воздух. В долю секунды были иссечены в мелкое крошево вся верхняя часть тела Малыша, и свечи, и половина гроба. Короче, все, что находилось за спиной у Самого Настоящего Мужчины В Рассвете Лет. Ошметки всего этого со страшной силой были разбросаны по церкви. Освежившись «ветерком», Карлсон выключил пропеллер. На груди у него стали перемигиваться лампочки, вскоре сложившиеся в надпись:

ПОДНИМИТЕ ЖЕ МНЕ ВЕКИ!

Никто не откликнулся на этот капризный призыв, и Настоящий Мужчина сам воздел свои изнеженные конечности и короткими пальчиками осторожно разжал и приподнял свои поросячьи веки. На Дунаева глянули его мутно-голубые, добродушные глаза. Никакой угрозы не было в них — только нега и расслабленная игривость.

ПРИВЕТ, ДРУГ!

— появилась иллюминированная надпись на «говорящей дощечке». Это приветствие сопровождалось открытой, обаятельной улыбкой. Дунаев не выдержал и осклабился в ответ. Как ни странно, он был действительно рад видеть Настоящего. После космического ужаса, исходившего от «посетителей выставки», Карлсон казался Дунаеву «своим» — врагом конечно, но все равно «своим», одного поля ягодой, так сказать. Трудное дело — война — свела их в слоях бытия и небытия, и они сроднились за этим делом, продолжая оставаться врагами.

Карлсон спрыгнул с гроба, точнее с его уцелевшей половины, в которой еще лежали ноги Малыша, одетые в синие шорты. Вразвалочку он направился к Дунаеву, причем с лица его не сходила приветливая улыбка. Приблизившись к парторгу (на «дугу», начерченную на полу, он не обратил ни малейщего внимания), Карлсон протянул ему руку. Мутное доброе поблескивание его мелких глаз среди светлых ресниц, широкая улыбка, явно совершенно искренняя и чистосердечная, все это заставило Владимира Петровича ответить на рукопожатие. Как некогда Дон-Жуан, смело протянувший руку мраморному Командору, Дунаев совершил этот жест без колебаний. Рука Карлсона оказалась теплой и мягкой, как свежий пирожок. Он некоторое время держал руку парторга в своей, излучая приветливое сияние. Так они стояли несколько минут, улыбаясь друг другу — Настоящий Человек и Настоящий Мужчина В Рассвете Сил. Затем на «говорящей дощечке» вспыхнула новая надпись:

ДРУГ! Я ПОКАЖУ ТЕБЕ СОЛНЦЕ!

Карлсон выпустил руку парторга и повернулся к нему спиной. В глаза Дунаеву сверкнул изогнутый металл пропеллера. Белая сталь. Остро блеснуло из самого центра, как будто там был вделан огромный алмаз. Дунаева снова сильно затошнило — то ли от этого сверкания, то ли оттого, что вся покатая спина Настоящего оказалась покрыта мелкими капельками крови, как красными жемчужинками. Мундир на спине был разорван в середине, как платье на изнасилованной женщине. И видно было, что стальной винт торчит прямо из спины, из пухлой, изнеженной плоти. В следующий момент Карлсон нажал на кнопку в пупке, и винт завращался. Блеск и ветер заворожили парторга. Он не мог оторвать взгляд от этого пылающего вращения лопастей. А пылало все ярче. Все ярче разгорался этот круг, охватывая своим сиянием, казалось, целые миры. Все быстрее и быстрее вращалось, и свистело, и резало, и не было от этого никакого укрытия. И не было никакого другого места, кроме этого. И все вращалось из этой алмазной точки… Даже сам образ Настоящего Мужчины (стилизованный то в духе танцующего Шивы, то в духе Будды, созерцающего свастику в углублении своего пупка), даже этот пухлотелый образ отслоился и исчез. Как шелуха, как мусор.

Парторг понял, что попал в эпицентр Карусели. Здесь оставался лишь сам механизм ее вращения, сам Стержень, отполированный вращением и скоростью до непереносимого блеска. Отсюда уже стали неразличимы кабинки и лошадки, бегущие троны и восседающие на них фигуры — «кровавые мальчики», «святые девочки», «титаны» и прочее. Они отшелушились. Их унесло… Осталась сама Карусель: и ее скорость, ее вращения, ее вспышки и темные пятна, ее протуберанцы и магнитные бури, ее огненные океаны, ее отражения в бесчисленных зеркалах, ее отблески в каплях и струях воды, в кусках льда, в кристаллах, в алмазах и глазных хрусталиках живых существ, ее восходы и закаты, ее затмения и ужас, ее животное и смертоносное… Карусель была солнцем. Не тем солнцем лжи, и песен, и дребезжащих народных сказок. Не тем солнцем, похожим на красный колобок, которым Дунаев когда-то вставал над Днепром. Карусель была солнцем тайным, беспощадно опаляющим все существующее, невидимым, необозримым, слепящим… Она была внутренним солнцем вещей, их тайной Вспышкой, которая ради всего святого должна быть спрятана в глубине. Но тут Вспышка вышла наружу, пробилась из глубины…