Мифогенная любовь каст, том 2, стр. 40

Их объятия становятся все более тесными, ласки все более жаркими.

— Искушение… — шепчет отшельник и хочет сотворить молитву, но не может.

Огромная женская рука непристойно лезет под белое подвенечное платье, начинает ласкать ноги невесты. И между ног… Невеста стонет. Ее пылающее лицо со сбитой набок фатой наклоняется к груди великанши, нетерпеливым движением руки она обнажает грудь своей возлюбленной — великолепную, полную, совершенной формы, с крепкими выпуклыми сосками — она, как младенец, жадно приникает к груди ртом, языком ласкает набухающий сосок, затем берет сосок в рот. Рука невесты задирает платье гигантской женщины. Отшельник видит колонноподобные ноги, величественное влагалище великанши. Узкие юркие пальцы невесты начинают ласкать клитор, возбуждая его.

Вдруг отшельник в ужасе видит, что влагалище начинает медленно раздвигаться, и из его глубины показывается головка мужского полового члена. Член выдвигается медленно, как ракета из подземной шахты.

Тонкие пальцы невесты радостно приветствуют это появление — гладят головку, нежно пробегают по напряженным венам ствола, обхватывают член. Вот он уже стоит, колоссальный, нечеловеческих размеров, указывая своей головкой вверх. Тут же руки великанши подхватывают невесту за талию, легко приподнимают ее, раздвигают ее юные ноги и вводят член в ее влагалище. С протяжным стоном наслаждения невеста откидывает назад голову и, обвив свою любовницу ногами, начинает двигаться вверх и вниз.

Отшельник хочет закрыть глаза, чтобы не видеть всего этого. Но не может. Когда любовные стоны почти переходят в крики оргазма, он видит, что великанша достает из-за спины меч. Он понимает, что будет дальше.

— Пополам! — звучит тонкий извивающийся крик где-то рядом. Он отворачивается и бежит, не разбирая дороги, увязая ногами в снегу, в канавах, в заборах, в лампадах, в складках рясы, в складках отцовского книгохранилища, в складках сна…

— Пополам! Пополам! — хором визжат кругом лисята, ежата, полосатые кабанчики, гуси в высоких расписных сапогах, сани с бубенцами, полные артистками кордебалета и полицаями, трясущиеся вздыбленные моржи и отражающиеся в мокрых моржах ковбои в кожаных брюках с бахромой.

— Пополам! Пополам! — вторят им крокодилы в клетчатых пальто с бобровыми воротниками, жирафы в грязных попонах, пеликаны, утконосы, страусы, слоны…

— Не могу… не могу больше… — шепчет истерзанный сном. — Я больше не могу! Сдаюсь! Не могу больше… Сдаюсь… Сдаюсь… Сдаюсь…

глава 18. Битва за Кавказ

«И над вершинами Кавказа

Беззвучно ангел пролетал…»

Михаил Юрьевич Лермонтов

Юрген фон Кранах задержался в Швейцарии дольше, чем рассчитывал. Отправляясь на отдых, он упомянул в разговоре с шефом о своем намерении совершить кое-какие восхождения на альпийские вершины.

— Вы альпинист? Я не знал, — промолвил начальник с любопытством.

— Всего лишь любитель. Я люблю горы.

— Это интересно. Прежде чем покинуть Швейцарию, черкните мне открытку о ваших горных достижениях. И не смотрите оттуда на нас, грешных, слишком уж свысока.

Юрген вежливо рассмеялся. Отношения его с шефом были почти приятельские. В частных беседах ему позволялось обращаться к начальнику запросто — «Вальтер».

Он снял номер в отеле «Эдем», в местечке Венген, в кантоне Берн-Оберланд. Каждый день отправлялся с утра пораньше в горы. Иногда один, а иногда — по более трудному маршруту, где требовалось специальное снаряжение — с маленькой группой, под руководством инструктора. Вскоре он послал шефу в Берлин открытку, на которой в силуэт горы Юнгфрау было врисовано тело юной девушки, томно раскинувшейся среди снежных перин — на нее с вожделением поглядывали соседние вершины: старик Эйгер и жирный Монах. На обороте он перечислил свои скромные восхождения и выразил готовность немедленно выехать в Милан, как было условлено. Но шеф ответил неожиданным приказом оставаться еще целый месяц в Швейцарии. Он также сообщил, что к Кранаху выехал специальный ведомственный инструктор по альпинизму. Инструктор прибыл незамедлительно. Совершенно молчаливый, безвозрастный, по имени Теодор, краснолицый, со светлыми, словно бы седыми глазами, видимо, навсегда отразившими какой-то горный ледник. Начались вдруг нешуточные альпинистские штудии, многодневные, с веревками, ледорубами… Кранах не слишком удивился. Он был готов к неожиданностям.

Вспоминал ли он Россию? Вспоминал ли он ее, засыпая в обледенелых домиках над безднами? Вспоминался ли ему мрачный замогильный Могилев в те часы, наполненные до краев белизной, когда он шел в связке по ослепительному склону между безмолвным Теодором и веселым Готлибом?

Готлиб, Готлиб! — позвали из бездны.
Он ответил им стуком железным…

Теодор учил его забрасывать четырехсторонний крюк, вбивать в лед «ледяные штыри», вгонять в щель распорку, фиксировать крампоны, делать скользящую петлю на левой ноге. Вспоминал ли Кранах русский заснеженный лес в том альпийском заснеженном лесу, где он однажды увидел водопад, ставший множеством скрестившихся ледяных игл — зрелище, напомнившее ему микроскопических, роящихся в тесном бою всадников с картины Альтдорфера «Битва Александра и Дария»?

Нет, пожалуй, он не вспоминал Россию. Но и не забывал о ней. Ему казалось, он нашел ценный, но неясный предмет, нечто вроде улики, и он держит эту «улику» в кармане, сжав в кулаке, осязая ее, но не рассматривая — откладывая разглядывание на потом, как откладывают роковое удовольствие.

Как-то раз, спустившись с гор, он обнаружил в отеле телеграмму на свое имя. Это нагрянула долгожданная шифровка, сигнализирующая, что наконец-то настало время отправиться в Италию. Теодор, в свитере цвета старой венозной крови, пил «лыжную воду» на застекленной веранде отеля.

— Благодарю вас. Буду вспоминать эти дни, — вежливо сказал Кранах, протягивая на прощание руку. Теодор пожал ее и, кажется, попытался улыбнуться. К счастью, он ограничился еде заметной судорогой уголков рта — попытайся он улыбнуться шире, на его лице, наверное, треснула бы какая-то вековечная корка.

Вскоре Кранах увидел ацтекско-египетское великолепие миланского вокзала.

Дела с самого начала пошли неплохо, неплохо. Через неделю он выехал во Флоренцию. В первый же день отправился в галерею Уффици. В светлом костюме, взволнованно сжимая трость рукой, облаченной в рыжую замшевую перчатку, он бродил по залам. Когда-то он уже был здесь — в полудетстве, с матерью. Тогда его более всего поразила перевернутая вверх ногами лошадь на батальном полотне Учелло — толстая, серая, словно бы надутая велосипедным насосом. Сейчас эта лошадь казалась нелепой. К тому же она была не перевернутой, а просто взбрыкнувшей. Впрочем, он пришел сюда не для того, чтобы смотреть на пузатых серых лошадей, перевернутых или брыкающихся. Он пришел сюда, чтобы увидеть Картину, одну-единственную, мысль о которой не покидала его с того дня в Витебске, когда Коконов ввел ему в вену сверкающую иглу. Он хотел видеть новорожденное и прекрасное лицо и золотые волосы, на которые, как на горячий чай, дуют ангелы ветров. Он хотел еще раз услышать Подсказку, доносящуюся из Суфлерской Будки, что в форме морской раковины. Там — в этой ракушке — Подсказка живет и зреет, как жемчуг, чтобы в нужное мгновение перекатиться в подобную же раковину — в раковину внимающего уха.

Он жаждал Подсказки. Он чувствовал, что нуждается в ней. Хотя дела и шли неплохо, неплохо. Но дело не в делах. Не в делах было дело.

Он хотел видеть «Рождение Венеры» Боттичелли.

И вот он стоял перед ней в квадратном, не очень большом зале. Он так боялся разочарования, так боялся подмены… Ведь тогда действовал наркотик, а теперь перед ним была картина. Всего лишь картина. Но разочарования не возникло. Он понял, что Ее нельзя подменить. Она сама распоряжается своими подобиями, играет ими, смеется над ними, проходит сквозь них.. Не в упоении силой, не подобно танцующему Шиве, разбрасывающему вокруг себя ошметки не до конца уничтоженных миров. А рассеянно, с отстраненностью ребенка, погруженного в холодную и теплую пустоту своих грез.