Мифогенная любовь каст, том 2, стр. 121

Четырнадцать Миллиардов Бессмертных Вдоха,

Четырнадцать Миллиардов Бессмертных Выдоха,

Четыре Тысячи Четыреста Сорок Четыре Бессмертных Облака

Это облако форму меняет,
Встав над полем хрустальным слоном?
А потом как стена надувная?
А потом будто снег или склон?

В верхних слоях Облака сонмы святых, блаженных и бессмертных светлели, становились белоснежными, неразличимыми и постепенно превращались в далекие хлопья, в парящие рыхлые и пухлые развалы небесной ваты — они образовывали собой нечто вроде горного ландшафта, состоящего сплошь из вечно снежных вершин, но эти вершины были живыми и мягкими, пушистыми и нежными, и верхние ветры медленно вращали эти парящие массы, формируя из них роскошное спиралеобразное обрамление для колоссального Новогоднего Шара, который невесомо покоился на сияющей вершине Облака. Этот Шар, цвета крепкого чая, зеркальный и праздничный, как все новогодние шары, казался невероятно красивым среди своей облачной ваты. Несмотря на то, что он был огромен, он все же казался маленьким по сравнению с необозримым Облаком, и его чайный цвет и совершенная форма, и то, как он спокойно и сдержанно увенчивал собой Облачные Раскруты — все это доставило бы зрителям бешеное наслаждение, но были ли у него зрители? Только огненный столп Ду восхищенно взирал на него снизу, сквозь облачную воронку, а от людей шар был скрыт высотой и темными разводами нижней части Облака.

Шар отражал в своих зеркальных боках пьяную сценку в комнате студенческого общежития. Студенты — несколько молоденьких девушек и парней — явно только что весело и буйно встретили Новый год и теперь, пьяные, играли в странную игру. В углу комнаты пышно стояла красавица-елка, вся в серпантине и шарах.

Сквозь свисающий там серпантин, сквозь еловую хвою видны были разбитые бокалы из-под шампанского, валяющиеся на поцарапанном паркетном полу, а также люди — некоторые стояли неподвижно, в простых позах, другие, наоборот, сидели на стульях, в случайных креслах и на табуретках. Те, кто сидели, изо всех сил перемещались по комнате, не вставая со стульев и кресел, но с напряжением перебирая ногами, елозили вместе со стульями и креслами, оставляя на паркетном полу царапины от мебельных ножек. Сидящие хохотали и беспомощно размахивали руками, пытаясь обогнать друзей. Стоящие сохраняли спокойствие на своих пьяных лицах, видимо воображая себя статуями. Игра называлась «Если встал, то стой неподвижно, если сидишь — иди».

Огненный столб Ду разглядел рыжую девочку в школьном черном платье, наполовину растерзанном, с сорванным и повисшим сбоку белым воротничком. Сидя в глубоком и нелепом кресле, она с покрасневшим от усилия и смеха лицом перемещалась, отталкиваясь от пола тонкими ногами в белых чулках и черных лакированных туфлях.

За огромным окном без занавесок зияла новогодняя ночь.

Среди молодежи затесался старик — может быть, дедушка кого-то из присутствующих, а скорее всего, сторож общежития. Пьяный до беспамятства, он сидел на полу с маслянисто-хохочущим лицом, небрежно наряженный Дедом Морозом — в красном женском пальто, увенчанный ватой и блестками. В одной руке он сжимал непочатую бутылку водки, в другой спортивные часы. Видимо, он исполнял роль судьи в этой игре. В какой-то момент девочка в растерзанном платье все же достигла первая невидимой черты — одним прыжком она выскочила из кресла и лихо перепрыгнула через старика.

часть вторая. Настенька

Итак, встречаясь на лесных дорогах, они не могли отводить взгляд, не могли делать вид, что не замечают друг друга. Им приходилось, приближаясь друг к другу по утренней просеке, насыщенной запахом сосен и криками птиц, создавать на своих лицах подобие приветливого свечения, а губы складывать таким образом, что они как бы обещали вот-вот улыбнуться, но тем не менее все же оставались плотно замкнутыми. И, миновав друг друга, не остановившись, не обменявшись словами, но все же условно поприветствовав друг друга этими неродившимися улыбками, они оба еще какое-то время ощущали тягостное оцепенение, ощущали нечто похожее на забор, который встречаешь в том месте, где надеялся встретить уютную беседку в форме теремка, притаившуюся среди пышных кустов сирени. И приветливое свечение постепенно гасло на их лицах, сменяясь обычным суровым и замкнутым выражением. У одного из них эта замкнутость смягчалась молодостью и рассеянностью, у другого, напротив, усугублялась старостью.

И хотя и в деревне, и в лаборатории все знали о том, что Востряков и Тарковский по какой-то причине не любят друг друга, сами они не догадывались об этой взаимной неприязни. Тарковский пребывал в уверенности относительно себя, что он является человеком, никогда не испытывающим антипатий, он полагал, что он ровен и одинаково расположен ко всем. Конечно, он выделял красивых и обаятельных женщин, к которым испытывал особую нежность, но и к прочим людям относился, как ему представлялось, благожелательно и дружелюбно, несмотря даже и на то, что в общении с мужчинами он никогда не проявлял себя человеком, что называется, «компанейским». Был замкнут и не имел друзей. Что же касается Вострякова, то он и подавно не думал о Тарковском. Тарковский казался ему лишь одним из случайных отблесков его депрессии, если вообще может порождать отблески тот серый свет, которым освещается изнутри замкнутое пространство души, истерзанной упадком жизненных сил, глубоко отравленной сомнением и печалью.

После того как девочке, которую Востряков привык считать своей внучкой, исполнилось шестнадцать лет и она стала получать письма от «таинственного незнакомца», написанные корявым маразматическим почерком, с тех пор Востряков снова пребывал в депрессии, снова в карманах его яркой поролоновой куртки появились коробочки с лекарствами-антидепдессантами — бело-голубые упаковки швейцарского лудиомила, а также реланиум, амитриптилин, тазепам, рогипнол и прочие. Эти «маленькие белые друзья» делали психическую боль приглушенной, они дарили даже, время от времени, блаженные островки покоя, золотые сиесты, заполненные до краев сном без сновидений, сладким, как мед, и тягучим, словно сгущенное молоко, — это, как правило, случалось в его сарайчике, в его «избушке на курьих ножках», как шутили сотрудники лаборатории об этом домике, напичканном до краев научным скарбом и техническими гаджетами. Но он, сидя среди этих сокровищ, больше не работал, только смотрел в окно, на сосны (каждая трещинка на их коре была ему знакома), и перекладывал на письменном столе коробочки с антидепрессантами, бессмысленно передвигал по столу стакан с водой комнатной температуры, дожидаясь назначенного доктором часа, чтобы можно было принять лекарство. Там, в этом сарайчике, стоял у него узкий, довольно твердый диван, застеленный тонким красным пледом, и только на этом диване порою и заставал его блаженный сон, навеянный лекарствами, ночами же, лежа у себя дома рядом с женой, он не спал, а мучительно и напряженно думал — все о письмах, все об этих проклятых письмах, которые неуклонно уводили его снова к тому страшному, бесконечно далекому дню, когда погиб парторг Дунаев.

Казалось бы, он уже забыл тот день, он не вспоминал о нем много лет, да и нельзя же ведь помнить о чем-то, что случилось так давно! Но тут вдруг тот день снова воскрес во всей своей ядовитой свежести, со своим белым роялем, и взрывающимся заводом, и складывающейся, словно телескоп, трубой, и танками, ползущими по полю в высоких облаках светлой пыли… И, не в силах заснуть (потому что в сновидениях подстерегал его все тот же день во все новых и новых версиях и преломлениях), Востряков вставал, шел к шкафу, доставал с нижней полки картонную коробку из-под куклы, вынимал из нее письма «таинственного незнакомца», разглядывал их, перечитывал, даже смотрел на просвет. И думал. Не переставая, думал над загадкой этих писем. Могло ли так случиться, что Дунаев выжил, не погиб тогда, но, видимо, лишился рассудка и теперь, погруженный в гнусное старческое безумие, шлет эти письма своей внучке? Почему же он тогда не приедет, не появится здесь, в их «научной деревне», коль скоро ему известен их адрес? Быть может, он заперт в сумасшедшем доме и передает письма на волю с оказиями, прося, чтобы знакомые посылали их из разных городов России? На письмах действительно стояли штампы отправления различных городов, иногда значительно удаленных друг от друга.