Королева Марго (др. перевод), стр. 121

– Привет мой вам, месье, – сказал Болье. – Тюремщик, заприте месье Коконнаса.

Комендант ушел, взяв у пьемонтца перстень с прекрасным изумрудом, который подарила ему герцогиня Невэрская на память о своих глазах.

– К другому, – сказал комендант.

Они миновали одну пустую камеру и опять привели в действие три двери, шесть замков и девять засовов. Когда последняя дверь отворилась, посетителей встретил только вздох.

Камера была еще унылее той, откуда сейчас вышел комендант. Четыре длинные узкие бойницы с решеткой прорезывали стену, все уменьшаясь изнутри наружу, и слабо освещали это печальное жилище. В довершение всего железные прутья перекрещивались в них так часто, что глаз повсюду натыкался на тусклые линии решетки и узник даже сквозь бойницы не видел неба. Готические нервюры, выходя из каждого угла, постепенно сближались к середине потолка и переходили там в розетку.

Ла Моль сидел в углу и, несмотря на приход посетителей, даже не шевельнулся, как будто ничего не слышал.

– Добрый вечер, месье де Ла Моль, – сказал Болье.

Молодой человек медленно приподнял голову.

– Добрый вечер, месье, – ответил он.

– Месье, я пришел вас обыскать, – продолжал комендант.

– Не нужно, – ответил Ла Моль, – я вам отдам все, что у меня есть.

– А что у вас есть?

– Около трехсот экю, вот эти драгоценности и кольца.

– Давайте, месье, – сказал комендант.

– Возьмите.

Ла Моль вывернул карманы, снял кольца и вырвал из шляпы пряжку.

– Больше нет ничего?

– Ничего, насколько мне известно.

– А что это на шелковой ленточке висит у вас на шее? – спросил Болье.

– Это не драгоценность, это образок.

– Дайте.

– Вы требуете даже это?

– Мне приказано не оставлять вам ничего, кроме одежды, а образок – не одежда.

Ла Моль чуть не набросился на тюремщиков, и гневный порыв человека, отличавшегося своею благородной, тихой скорбью, показался страшным даже этим людям, привыкшим к бурным проявлениям чувств.

Но Ла Моль тотчас взял себя в руки.

– Хорошо, – сказал он, – я сейчас покажу вам эту вещь.

Сделав вид, что поворачивается к свету, он отвернулся, вытащил мнимый образок, представлявший собой не что иное, как медальон, где вставлен был чей-то портрет, вынул портрет из медальона, несколько раз поцеловал, затем как бы нечаянно уронил его на пол и, ударив по нему изо всех сил каблуком, разбил на мельчайшие кусочки.

– Месье!.. – воскликнул комендант.

Он нагнулся и посмотрел, не осталось ли в целости чего-нибудь от неизвестного предмета, который собирался утаить от него Ла Моль, но миниатюра была разбита вдребезги.

– Королю нужна драгоценная оправа, – сказал Ла Моль, – но у него нет никаких прав на портрет, который был в нее вставлен. Вот вам медальон, можете его взять.

– Месье, я пожалуюсь на вас королю.

И, не сказав ни слова на прощание, комендант вышел в таком раздражении, что оставил тюремщика одного запирать двери.

Тюремщик пошел было к выходу, но, увидев, что Болье сходит с лестницы, вернулся и сказал Ла Молю:

– Как хорошо я сделал, месье, что сразу же предложил дать мне сто экю за то, что я устрою вам разговор с вашим товарищем, иначе комендант забрал бы их вместе с этими тремястами, а уж тогда бы совесть мне не позволила сделать что-нибудь для вас; но вы заплатили мне вперед, а я вам обещал свидание с вашим другом… Идемте… у честного человека слово крепко. Только по возможности, и ради себя, и ради меня, не говорите о политике.

Ла Моль вышел вместе с ним и очутился лицом к лицу с пьемонтцем, ходившим взад и вперед широкими шагами по своей камере.

Они бросились в объятия друг другу.

Тюремщик сделал вид, что утирает набежавшую слезу, и вышел сторожить, как бы кто не застал узников вместе, а больше для того, чтобы не попасться самому.

– А-а! Вот ты наконец! – воскликнул Коконнас. – Этот противный комендант заходил к тебе?

– Как и к тебе, надо думать.

– И отобрал у тебя все?

– Как и у тебя.

– Ну, у меня-то было немного – только перстень Анриетты, вот и все.

– А наличные деньги?

– Все, что у меня было, я отдал этому доброму тюремщику за то, чтоб он устроил нам свидание.

– Выходит, что он брал обеими руками, – сказал Ла Моль.

– А ты тоже заплатил?

– Я дал ему сто экю.

– Очень хорошо, что наш тюремщик негодяй!

– Конечно, за деньги с ним можно будет делать что угодно, а есть надежда, что в деньгах у нас не будет недостатка.

– Теперь скажи: ты понимаешь, что с нами произошло?

– Вполне… Нас предали.

– И предал этот гнусный герцог Алансонский; недаром мне хотелось свернуть ему шею.

– По-твоему, дело наше серьезное?

– Боюсь, что да.

– Так что можно опасаться… пытки?

– Не скрою от тебя, что я об этом уже думал.

– Что ты будешь говорить, если дело дойдет до этого?

– А ты?

– Я буду молчать, – ответил Ла Моль, густо краснея.

– Не скажешь ничего?

– Да, если хватит сил.

– Ну, а я, – сказал Коконнас, – если со мной учинят такую подлость, наговорю хорошеньких вещей! Это уж наверняка.

– Каких вещей? – с тревогой спросил Ла Моль.

– О, будь покоен, только таких, от которых герцог Алансонский на некоторое время лишится сна.

Ла Моль хотел ответить, но в это время прибежал тюремщик, вероятно, услышавший какой-то шум, втолкнул того и другого в их камеры и запер.

V. Восковая фигурка

Карл уже семь дней не вставал с постели, томясь от лихорадочного жара, который перемежался сильными припадками, напоминавшими падучую болезнь. Иногда во время таких припадков у него вырывались крики, похожие на вой, пугавший стражу в передней комнате и гулко разносившийся по Лувру, уже взволнованному зловещим слухом. Когда припадки проходили, Карл, совершенно разбитый, с угасшим взором, падал на руки кормилицы, храня молчание, в котором чувствовалось и презрение к людям, и скрытый страх перед роковым концом.

Рассказывать о том, как мать и сын – Екатерина Медичи и герцог Алансонский, – не поверяя друг другу своих чувств, не встречаясь и даже избегая друг друга, каждый в одиночку вынашивали в голове свои злокозненные мысли, рассказывать об этом – все равно что описывать тот омерзительный живой клубок, который копошится в гнезде гадюки.

Генрих Наваррский сидел в заключении, и на свидание с ним, по его личной просьбе к Карлу, не давалось разрешения никому, даже Маргарите. В глазах всех это являлось признаком опалы. Екатерина и герцог Алансонский дышали свободнее, считая Генриха погибшим, а Генрих ел и пил спокойнее, надеясь, что о нем забыли.

При дворе ни один человек не подозревал об истинной причине болезни короля. Амбруаз Паре и его коллега Мазилло, приняв следствие за причину, определяли воспаление желудка и только. На основании этого они прописывали мягчительные средства, лишь помогавшие действию того особого питья, которое назначил королю Рене. Карл принимал его из рук кормилицы три раза в день, оно же составляло и главное питание больного.

Ла Моль и Коконнас содержались в Венсенском замке под самым бдительным надзором. Маргарита и герцогиня Невэрская раз десять пытались проникнуть к ним или по крайней мере передать им записку, но безуспешно.

Карл, при постоянных колебаниях его здоровья то к лучшему, то к худшему, почувствовав себя однажды утром немного лучше, велел впустить к себе весь двор, который, по обычаю, являлся каждое утро ко времени вставания короля, хотя сама церемония этого обряда была отменена. Двери растворились, и все могли заметить – по бледности щек, по желтизне лба цвета слоновой кости, по лихорадочному блеску ввалившихся и обведенных черными кругами глаз – то страшное разрушение, какое произвела в юном монархе постигшая его болезнь.

Королевская опочивальня быстро наполнилась любопытными придворными. О том, что король принимает, известили Екатерину, герцога Алансонского и Маргариту. Все трое пришли порознь, один вслед за другим. Екатерина уселась у изголовья сына, не замечая взгляда, каким он ее встретил. Герцог Алансонский встал у изножья кровати. Маргарита прислонилась к столу и, посмотрев на бледный лоб, исхудалое лицо и провалившиеся глаза своего брата, тяжело вздохнула и прослезилась.