Вагон, стр. 4

После катка начиналось наше хождение по кругу: Трубная — Сухаревский переулок (там жил я) — Сретенка — Рождественский бульвар (там жила Маша). И снова тот же маршрут. И снова, и снова. В этот раз у нас была особая причина для долгого кружения: три дня оставалось до Нового года, мы все должны были обсудить. Провожаем старый год каждый у себя дома с родными. Потом несемся к Сретенским воротам (у цветочного магазина постоянный пункт наших встреч). Оттуда в Милютинский переулок к Гале Терешатовой — в ее просторной квартире будем встречать Новый год. Мама разрешила мне гулять до утра и даже выпить вина. Вот такой роскошный план был у меня.

Пришел в два часа ночи, надеялся потихоньку пробраться в свою комнату, но мать не спала и окликнула:

— Очень уж долго гуляешь, химик. Завтра в утреннюю смену, не забыл? Спать осталось меньше четырех часов.

— Четыре часа — это даже много. Вполне высплюсь, мама.

Постоял возле нее, осторожно обнял. Поговорили о папе: скучно без него, уже месяц, как уехал, и ни одной весточки.

Устал и так захотел спать, что едва хватило сил раздеться. Лег и сразу провалился в сонную яму.

Эх, не удалось поспать законных четыре часа, тетка разбудила:

— Митя, вставай. Митя, пришли за тобой, вставай.

— Кто пришел, тетя? Кто пришел?

Насилу удалось открыть глаза. У кровати стояли двое незнакомых, у двери — толстая дворничиха, она непрерывно зевала. Один из ночных гостей сунул под нос бумагу.

— Что это?

— Ордер на арест и на обыск.

— На арест? На обыск?

Я никак не мог очухаться. А может, я и не проснулся?

— Одевайтесь, — сказал один из гостей. Второй делал обыск: копался в столе, листал мои тетрадки и книги.

Мать едва поднялась и пришла из соседней комнаты. Тетка с мокрым от слез лицом поддерживала ее под руку. Сонная одурь враз с меня соскочила. Человек тяжело болен, а они приперлись. Жаль, нет отца, он бы им показал, как приходить по ночам.

Прости, мама, прости, дорогая. Ты могла бы накричать на меня: «Что наделал, стервец? Что натворил?» Но ты не кричала, только глаз своих измученных и скорбных не сводила с бедного арестанта. Тетка совала сверточек.

— Возьми, голубчик, с собой. Хлебушек и сахарок.

— Не надо, тетя. Зачем? Мама, я скоро вернусь. Какое-то недоразумение. Разберутся, и я вернусь.

Один из военных, глядя в сторону, подтвердил:

— Конечно, разберутся.

Ничего себе, скоро вернулся!

Куда-то везли, а куда, не видно. Недаром, наверное, приезжают ночью: ты ничего не видишь и тебя никто не видит. Долго мотало в темной большой машине (вспомнил, что ее зовут «черный ворон»). «Черный ворон, черный ворон, что ты вьешься надо мной?» — эту песню любит отец, он частенько напевает ее тихоньким грустным тенорком. Наконец остановился мой «черный ворон».

— Выходите.

Высоченная кирпичная стена и широченные стальные ворота. Тюрьма, Митенька, казенный дом.

— Товарищи, я хочу выяснить, в чем дело?

— Потом выясните, гражданин. Все узнаете.

Коридоры, бесконечные коридоры и железные двери. Повороты направо и опять направо, налево и опять налево. Гулко и тревожно раздаются шаги — мои и тюремщиков. Какой запах, какая тяжкая, тошнотворная вонь, невозможно дышать.

Одна железная дверь с грохотом и лязгом открылась.

— Входите, гражданин.

— Товарищ, я хочу узнать, объясните мне.

— Не задерживайте, гражданин, потом будете выяснять.

Снова грохот — железная дверь захлопнулась за моей спиной. Войти не могу — некуда. Свет маленькой лампочки под потолком тускло освещает огромную комнату, набитую людьми. Они вповалку лежат на деревянном настиле, лежат головами к стене, вторые ряды — головами к ногам первого ряда. И третьи ряды. И четвертые. Храпы, хрипы, удушающая вонь. Стою у двери с узелком, некуда ступить. Забираюсь на второй деревянный пол, ищу места. Слышу глухое ворчание:

— Что ерзаешь, балда? Пристраивайся, где стоишь.

Присел на корточках и застыл, закаменел.

Ты был человеком, Митя, ходил куда хотел, делал что хотел, теперь ты не волен, раз — и ты в тюрьме. За что?

Ну, ладно, Митя, подожди хлюпать, все разъяснится завтра же. Но завтра ничего не разъяснилось. И послезавтра не разъяснилось, сунули в камеру человека и забыли. Кипел, мучился, сходил с ума: третий день прошел, дома тревога и мамины горькие слезы. Сумела ли она вызвать отца? И Маша ждет, ведь уже канун Нового года! Если даже в одиннадцать отпустят — успею. Поцелую мать, обниму отца (наверно, он уже приехал), посижу с ними, поздравлю с Новым годом и побегу к Маше, она будет ждать возле цветочного магазина у Сретенских ворот. Расскажу в лицах про свое приключение. Вот посмеемся!

Ох, и посмеялся же ты, Митя! Маша встретила Новый год без тебя. Много, много лет она встречала Новый год без тебя.

— Вот видишь, довел тебя до слез. Не надо ворошить это. Не надо!

— Нет, говори, говори. Я должна знать все.

БУТЫРКИ

Помнишь, ломали бутырские стены? Я пошел смотреть. Много людей собралось, запрудили всю Новослободскую. Люди толкались, шумели, вслух вспоминали, ругались, плакали, смеялись.

— Бутырки, Бутырки, проклятый дом!

— Не сосчитать всех его жильцов!

— Сколько людей не вернулось, боже мой!

— Теперь уж чего вопить?

— Все-таки почему ломают? Не пойму.

— Времена другие, чудило. Такая стена — позор для Москвы.

— Вообще зачем тюрьма, братцы: в Москве не осталось ни одного жулика.

— Не осталось? Мой совет тебе, побереги карманы.

— Я слышал, для воров будут строить современную тюрьму, с ваннами и телефоном.

— А контру куда?

— Какую контру? Эх, темнота, газет не читаешь. У нас теперь не сажают за политику.

Меня словно раскроили пополам: один я ходил и слушал, тоже шутил, улыбался и думал, здорово, что в Москве происходит такое; второй я едва сдерживал вопль. Толстые, метровой толщины бутырские стены, за что же вы меня, мальчишку, замкнули, заточили, замуровали?

С громкого возгласа «Поверка!» началось мое бутырское утро. Все вскочили и построились по два ряда с каждой стороны. Зашла тюремная охрана и сделала перекличку по списку. В камере было семьдесят два арестанта.

Совсем худо стало после поверки, когда дежурные убрали на весь день середину деревянного настила, площадь для лежания сократилась на одну треть. Смертельно хотелось спать, но едва я пристраивался, как меня сгоняли с места.

Какой-то парень сжалился, дал совет:

— Ты постучи в дверь, заяви надзирателю, что тут все занято, пусть переведут в камеру посвободнее. Не может быть, чтобы вся тюрьма была битком набита. Нельзя так относиться к человеку! Тем более под Новый год! — возмущался парень, обращаясь ко всей камере.

— Конечно, безобразие! — отозвалась камера. — Ты не молчи, малый, ты требуй. Раз сунули в тюрьму, обязаны дать плацкарту. Особенно под Новый год.

Я подошел к железной двери и постучал.

— Громче! — подсказали мне. Постучал громче. Залязгал запор, дверь открылась, появился угрюмый надзиратель. Я объяснил все, заикаясь.

Надзиратель кинул мне презрительный взгляд, сказал «Стервецы!» и с грохотом захлопнул железную тяжелую махину.

Так началась обязательная для новеньких программа тюремного разыгрывания. Впрочем, я не понял этого, не заметил усмешек и удовольствия, полученного от моей беседы с тюремщиком.

Вывели на пятнадцатиминутную прогулку, я встрепенулся: все-таки воздух и над головой московское небо. Дыши, Митя, глубже! Каменный дворик, высоченные и толстенные кирпичные стены, вышки с часовыми и небо с овчинку, а воздуху и не глотнешь, так перехватило дыхание. Надзиратели к тому же боятся, как бы ты не замедлил хождения по кругу (чего доброго, перемахнешь через семиметровые стены!): «Давай быстрее! Давай!» Нет уж, к чертям такую прогулку, лучше опять в камеру. С грохотанием топаем обратно длинными коридорами. Вот и наша камера… Приткнулся у чьих-то ног и затих, застыл, замер.