Вагон, стр. 15

— Но кто же он? И почему такой?

— Рекин много рассказывал о нем, и мы вместе с ним пытались понять, почему он такой.

Этот ласковый был лет на шесть или семь старше меня. В институт поступил, поработав в театре. Явно не лишен был способностей. В жизни и на сцене любил играть роль рубахи-парня. Рекин знавал его раньше, ему были известны случаи, когда «ласковый» проявлял бдительность, открыто вступал в борьбу с людьми, которых искренне считал идейными противниками. Словом, был комсомольцем, как многие.

А в институте Рекин увидел «ласкового» уже другим. Его активность приняла новые формы. Он не выступал, мнений не высказывал, со всеми ладил, любил кулуары собраний и домашние беседы, научился поддакивать и вести наводящие разговоры. Словом, я ему подвернулся, когда этот тип уже прошел большую выучку.

— Почему же он стал таким?

— Ты пойми, величайшее преступление состояло в подлом и хитром использовании идейности советских людей, их веры в непогрешимость органов. Туда направляли людей, которые искренне полагали, что борются с врагами. Некоторые потом прозрели. Но многие переродились в обстановке беззакония и бесконтрольности. Порядочность выглядела подозрительной, стремление придерживаться буквы закона легко могло сойти за потерю бдительности. Зато бойкая готовность поступиться совестью куда больше приходилась ко двору.

И еще пойми вот что. Сталин, став однажды на путь репрессий, с годами все лютее и бесцеремоннее нарушал законность. Володя или, скажем, Петро Ващенко получили «всего» три года лагеря. В 1937 и 1939 годах меньше десяти лет не давали. Коли ты враг, что тебя жалеть!

Но, конечно, во все годы одно оставалось нестерпимо тяжким в равной мере: честный человек, преданный идеям ленинской революции, ни за что попадал за решетку, лишался свободы. Это беда самая тяжелая, а режим, пища, работа — лучше они или хуже — были сопутствующими бедами. Понимаешь? Двадцать пять лет заключения — это срок на уничтожение, бесконечный расстрел. Десять лет тоже немыслимы и тоже конец: самое прекрасное в человеке, его воля и вера выжимаются по капле час за часом все три тысячи шестьсот пятьдесят дней. Но страшны и три года, если они даны без вины, хотя три года можно вытерпеть, стиснув зубы. Да кинь ты человека в тюрьму всего на один месяц, и он потом будет помнить этот месяц всю жизнь, кошмарное видение голубого неба в клетку будет его терзать всегда. Всегда! Всю жизнь!

— Ты этого… ласкового… встретил потом?

— Нет.

«ЯЗЫЧНИКИ»

(Бакин, Фролов, Антонов, Феофанов, Кокин, Флеров)

Коля Бакин все делал по непосредственному побуждению и легко сходился с людьми, не думая об условностях. Подходил, заводил разговор и через полчаса был на короткой ноге с новым знакомым. Весь вагон с первых дней знал его, и он знал всех.

Больше всего, естественно, его тянуло к сверстникам. Были в вагоне еще четыре парня нашего с ним возраста: Фролов, Антонов, Феофанов и Кокин. Флеров был постарше.

Феофанов и Кокин, как и сам Коля, размещались на верхних нарах над нами.

«Язычники», или «мастера художественного слова», как с усмешкой их называли. Это означало, что осудили их по суровой статье 58 на три года лагеря за язык, за антисоветскую агитацию, а проще и точнее говоря — за болтовню, за рассказывание анекдотов. Все они были трудовые люди, трудом зарабатывали себе на хлеб: Коля работал в проектной конторе чертежником, Фролов — слесарем на «Динамо», Кокин — счетоводом в бухгалтерии и готовился поступить в заочный институт, Флеров — зубным техником в поликлинике, Феофанов и Антонов учились в техникуме и подрабатывали на железной дороге.

Девятнадцатилетние и двадцатилетние парни изнывали от избытка бесполезной теперь энергии. Просто лежать многими часами, как делали все, они не могли и день-деньской искали себе занятия. То они ковыряли пол, мечтая о побеге, то затевали возню или очередной розыгрыш, то пели блатные песни, то глазели в окошко, то дразнили часового на остановках: «Воробей на штык сядет, что будешь делать? Арестуешь?»

Володя заставил их рассказать о себе, и выяснились довольно грустные и нелепые истории.

Фролов — крепкий малый с хорошим, открытым лицом — надавал плюх одному заводскому парню, который приставал к его девушке. Соперник Фролова использовал свое положение секретаря цеховой комсомольской ячейки и под заурядную драку подвел солидную базу: раззвонил, что на него, деятеля комсомола, было совершено покушение антисоветчиком, побоявшимся разоблачения. Относительно истинной причины конфликта «деятель» умолчал, а сам Фролов не хотел впутывать ни в чем не повинную девушку. На чудовищное обвинение Фролов отвечал дерзостями, и за один допрос следствие было закончено.

— От силы тебя надо было наказать за хулиганство, — высказался на этот счет Мякишев. — Штраф наложить. Три года лагеря — это слишком. Вот твоему сопернику — падло он сволочное! — я бы дал твой срок.

— Жаль, не ты тройка, — усмехнулся Фролов и пообещал: — Ничего, когда-никогда вернусь и рассчитаюсь сполна!

Студенты и Кокин рассказывали анекдоты. Гамузов очень интересовался, просил пересказать. Они уклонялись. Видно, уже сейчас эти анекдоты и болтовня им претили.

— Анекдоты ваши дерьмовые, судя по всему, — сказал Володя. — Их повторять — только рот пачкать. — Он укорил парней: — Что ж вы, ребята, языки распустили? Ведь комсомольцы.

Ответить было нечем.

— У меня пациент сидит с открытым ртом, а говорить ему нельзя, — объяснял Флеров.

— Значит, за двоих трепался? Развлекал?

Феофанов смущенно оправдывался:

— Не придавали серьезного значения. Соберемся между лекциями и болтаем. Один расскажет одно, другой другое. Разве не так?

— Да… Развлеклись, выходит, на всю жизнь, — вздохнул Ващенко.

За что же посадили Колю Бакина? Мы с Володей с большим трудом разговорили его. Он все отшучивался:

— Я же вам сказал: за Ветошный переулок.

— Чего стесняешься? Хуже тебе не будет (этот аргумент обычно выдвигался для тех, кто не хотел почему-либо откровенничать).

В конце концов Коля рассказал свою историю. Рассказал только мне и Володе, когда наши соседи чем-то отвлеклись. Лица не было видно, и я сейчас, вспоминая, словно слышу его голос в полумраке.

— …Еще в школе мы с Нинкой любовь крутили. В одной группе учились, я приметил ее чуть ли не с первого дня. Хорошенькая, умная и без фокусов. Нас женихом и невестой дразнили, а учитель по географии так и сказал однажды:

— Учиться вам некогда, вы только и мечтаете друг о друге. Может быть, уж поженитесь и бросите школу?

Мы, и верно, ждали, когда кончим школу и наступит наше совершеннолетие. Договорились: жить будем у нас, свадьбу делать не будем, чтоб все было скромно. Отца у меня нет, зато мама замечательная.

Нина ей нравилась, наши планы она знала. Мне мама сказала:

— Я верю в такую любовь. Дай бог вам счастья.

Нинины родители посмеивались над нами, однако мы этому значения не придавали, думали, уговорим их, уломаем.

Когда окончили школу, Нина подарила мне портрет… не свой (ее фотография у меня была давно), а его… Сталина. Надпись сделала на обороте — клятва своего рода: «Родной Коля, я клянусь, что люблю тебя на всю жизнь. Твоя Нина. Пишу специально на фотографии дорогого нам всем человека».

После школы я поступил на курсы чертежников, окончил и устроился в проектную контору. Нина держала экзамены в химический вуз, и ее приняли, как дочь рабочего. Даже стипендию положили. Посоветовались мы с моей мамой и решили объявить ее родителям о своей женитьбе. Чего же тянуть, если у нас любовь, мы друг без дружки не можем и у нас есть для семьи материальная база?

Пришел я к ним, объявил наше решение. Мать ее в плач:

— Нина, он же еще сопливый мальчишка.

Отец покруче выразился:

— Ты не видишь, глупая, что ли? Он легкомысленный и озорной. Я ему паршивую собачонку не доверил бы, не только тебя.

Махал руками и под конец выгнал меня. Строго-настрого запретил встречаться. Уж что я ни придумывал, ни предпринимал! Он хитрее и ловчее оказался. Мама моя пошла к ним, он и ее не стал слушать.