Вывернутая перчатка, стр. 19

ВОПРОСЫ ОСОБОГО ВИДА

Шел 1987 год, в то лето жара проникала даже в рот, полуденный зной, не теряя силы, становился вечерним, мы были на приеме в саду французского посольства в Белграде, находившегося в двух шагах от улицы Косанчичев Венац, где раньше была Национальная библиотека Сербии, впоследствии сгоревшая. Разморенные шампанским и жарким днем, мы потихоньку расходились по домам, и, пока небольшими группами спускались по лестнице, Эуген пригласил некоторых из нас на кофе с пирожными к себе в новую квартиру, куда он только что переехал. Итак, впереди шел Эуген с группой гостей, с ними наша будущая хозяйка и остальные женщины, а Тишма и я оказались чуть позади. Мы давно с ним не виделись, он приехал на прием на машине из Нови Сада вместе с супругой, и теперь мы безостановочно болтали, защищаясь таким образом от жары снаружи и от алкоголя внутри нас. За разговором мы не заметили, как отстали, и, следуя за всеми остальными, свернув за угол, вдруг увидели, что на горизонте никого больше нет. Мы не знали, то ли они повернули в какую-то боковую улицу, то ли уже вошли в подъезд новой квартиры Эугена. Мы постыдились закричать и, таким образом, потеряли последнюю возможность присоединиться к остальным. Ни я, ни Тишма не знали, где теперь живет Эуген, и, следовательно, не могли знать, куда он увел и всю компанию, и наших жен. Мы бросились в какой-то подъезд и начали звать их, крича на всю лестницу. Тишина. Мы выскочили на улицу, забежали за угол – нигде никого. Еще несколько подобных попыток оказались напрасными. Тут мы поняли, что остались одни и что уже потратили большую часть отведенных нам жизнью улыбок, вздохов и чиханий. Ситуация была вовсе не такой безобидной, как казалось на первый взгляд. Посреди города, в котором я родился и потому знал его, как собственный карман, в нескольких шагах от Тишминой машины, ключи от которой остались у его жены, посреди Белграда, который и Тишма знал так же хорошо, как и я, мы потерялись. Положение оказалось настолько безвыходным, что мы просто не представляли себе, что нам делать. Эуген сказал нам, что на новой квартире у него тоже есть телефон, но этот номер еще не внесен в телефонные справочники, а у нас был записан лишь его старый, недействительный теперь номер. Тишма не мог ни сесть в свою машину, ни найти свою жену, а я не мог бросить Тишму в таком дурацком положении одного и не мог оставить свою жену, которая ушла вперед со всеми остальными, уверенная в том, что мы идем следом. И вот мы решили сделать следущее. Тишма сел на какой-то парапет или лестницу и остался ждать на улице на тот случай, если кто-то вернется за нами, а я побежал к ближайшему телефону, чтобы позвонить кому-нибудь, кто знает Эугена и может нам сообщить его новый адрес или телефон. Но и это оказалось не так просто. Ни из ресторана «Весна», ни из ресторана «У петуха» мне не удалось, не имея при себе записной книжки с номерами, дозвониться до какого-нибудь общего знакомого. После двух-трех попыток я вспомнил, что за Музеем прикладного искусства в многоэтажном доме живут наши приятели по фамилии Вараджанин; правда, в этой их новой квартире мы еще ни разу не были, но номер дома я знал. Я зашел в подъезд с намерением звонить с их телефона, пока не разрублю этот гордиев узел. Я поднимался пешком с этажа на этаж, но фамилии Вараджанин нигде не было видно. Одна дверь была совсем без таблички, внизу, у подъезда, я заметил имя покойного Алексы Челебоновича, но Вараджанина не было нигде. Я стал спускаться, думая о Тишме, который сидел в такую жару на ступеньках. И тут я решил позвонить в ту единственную дверь, на которой не было фамилии жильцов. Я позвонил, и ко мне вышла госпожа Челебонович, вдова Алексы, все еще носившая траур. Оказалось, это были двери их квартиры. Я растерялся, мне было ужасно неловко, а она чуть не заплакала, увидев меня, сразу, как старого знакомого, пригласила пройти в дом, предложила кофе, а я попытался объяснить ей, в каком безвыходном и смешном положении оказались мы с Тишмой, пробормотав что-то невразумительное и о Вараджанине. Поскольку я ничего не сказал о Эугене, она сначала принесла мне телефон и телефонный справочник, которые не могли мне помочь. Но когда я возобновил свои попытки дозвониться с нашим общим с Эугеном знакомым, она, поняв в чем дело, сказала, что у Алексы был записан новый номер Эугена, и дала мне его.

И тут словно пелена упала с моих глаз, все выяснилось легко и быстро, у меня в руках оказался и адрес, и телефон Эугенов, которые не знали, что и думать о нашем исчезновении; я пригласил госпожу Челебанович присоединиться к нашему обществу, что было еще одной бестактностью с моей стороны, и наконец побежал к Тишме. Я бежал по улице Косанчичев Венац и спрашивал себя: как же такое могло произойти с нами и что в самом деле с нами произошло? И тогда я вспомнил один разговор между мальчишками, происходивший сорок шесть лет тому назад.

*

Шестого апреля 1941 года от взрыва немецкой бомбы сгорела Национальная библиотека Сербии в Белграде. Вдыхая особенный неповторимый запах сгоревшего слова, несколько мальчишек сидели ранним вечером на каких-то ступеньках на улице Косончичев Венац. Было начало немецкой оккупации Белграда.

– Как воняют эти горелые книги, – сказал кто-то из нас.

– Как трупы, – добавил я, тогда еще не зная, что мой сербский народ окажется среди тех трех народов, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.

– Они и есть трупы, – сказал Давид, который сидел рядом со мной и еще не знал, что его еврейский народ относится к трем народам, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.

– Почему ты думаешь, что они трупы?

– Сгоревшая книга никогда снова не будет книгой. Никогда больше не оживет. Как и все, что сгорело.

– Значит, сгоревшая книга навсегда умерла?

– Это как посмотреть, – сказал Давид. – Знаешь, сколько будет дважды два?

– Четыре. А по-твоему что, не четыре? – спросил я.

– Это зависит от того, продаешь ты или покупаешь. Конечно, Книга Божья написана Божественными письменами, и эти письмена нельзя сжечь никаким огнем. Они сами писаны огнем по огню. Им, следовательно, нельзя причинить вред, но, если их сжечь, можно причинить вред читателю Книги.

– Значит, нам.

– Да. После каждого сожжения одна из находящихся где-то в книге эманации значения, одна из возможностей восприятия книги нашим сознанием стирается, и нам остается одной возможностью меньше. И это уже навсегда. Один из отрывков книги становится с этих пор навечно недоступным человеку. Тот отрывок, который сгорел последним. На этом месте человек, сам того не зная, летя взглядом по строчкам, на мгновение слепнет, пепел попадает ему в глаза и застилает слова. На таких фразах человеческая мысль попадает в заколдованный круг, начинает топтаться на месте, не знает, куда идти и что дальше делать. Оставаясь, как раньше, написанными и перепечатанными, эти строки, тысячи отрывков, становятся потерянными для нас, для человечества. Они там, но их больше никто никогда не увидит.

– Если это так, – вклинился я, – то возникает вопрос: это место потеряно для нас только в книге или также и в жизни? Если человек в жизни встретится как раз с той эманацией значения, с той частью нашего пути, с тем вопросом, который решался в книге и сгорел, будет ли он в таком случае крутиться в заколдованном круге и топтаться на месте? Бываем ли мы иногда и в действительности (если взять самые обычные и даже смешные и глупые ситуации) лишены части значения своего бытия и части своего пути? Застилает ли нам пепел глаза, когда жизнь загадывает нам загадки, и мы не видим выхода из положения, потому что кто-то сжег фразу с ответом на наш вопрос, находящуюся в книге, которую мы никогда не читали и которую, судя по всему, уже не сможем никогда прочитать? Так же как человек, лишившись руки или ноги, становится калекой, может ли он стать калекой, потому что кто-то сжег книгу и таким образом лишил его определенного стечения обстоятельств? Короче говоря, может ли какая-нибудь ночь любви быть заранее стерта из нашего сознания, потому что в какой-то книге сгорело описание такого момента жизни?