Последняя любовь в Константинополе, стр. 16

Человек – становилось ясно Опуичу, покачивавшемуся в деревянной кровати, напоминавшей лодку с балдахином вместо паруса, – человек многие тысячелетия жил, не замечая, что в окружающей его природе есть числа. Миллиарды чисел. Однажды утром случайно, как цветок в траве, нашел он свое первое число. Как первую улыбку. Он открыл это первое число с таким же трудом, с каким открыл свое будущее. Но для того, чтобы добраться до следующего числа, ему потребовалось несколько тысячелетий, то есть больше, чем нужно, чтобы открыть послезавтра. В конце концов он начал приручать и укрощать числа вокруг себя, плодить их, и они множились от его прикосновения и взгляда. Но только для него. Больше ни для кого в мире числа не существовали, ни на земле, ни в земле, ни над землей. Ни для животных, ни для растений. Сначала он думал, что мертвые забывают числа, но как-то раз, глядя на отражения звезд в воде, понял, что числа есть и на небе, причем в несметных количествах. И так же, как его предок Адам дал имена животным, человек начал давать имена всем этим бесконечным числам. Однако чисел было так много, что душа Софрония отступила перед ними. В его душе не осталось ни капли сил как раз тогда, когда должно было начаться укрощение небесных чисел.

Он оказался вдруг в северо-западном верхнем углу комнаты и увидел себя нагим, лежащим на постели, с волосами, рассыпанными по изголовью. В этих волосах были седые пряди, которые он не сразу узнал и которые очевидно, росли медленнее, чем черные, цвета воронова крыла, отчего и были короче. Вокруг его груди была птичья клетка без дна и верха, в которую он был заключен, чтобы оставаться недвижимым. Несмотря на то что из своего угла поручик Опуич все видел, он вовсе не раздвоился – раздвоилась его рубашка, раздвоились его сапоги и его двурогая шляпа. Тут он начал умирать, и первое, потерянное им, был его пол, потом он почувствовал, что собственная рубашка стала ему тесна в боках и на груди, сапоги, наоборот, слишком свободны, а шляпа мала. Из своего угла на северо-западе он увидел, что глаза его порябели, как два змеиных яйца. Умирая, поручик Опуич превращался в собственную мать, госпожу Параскеву.

И тогда госпожа Параскева под тесной ей рубашкой своего сына почувствовала неожиданно для себя как собственную боль тот самый Софрониев голод под сердцем, а затем эту боль под сердцем она ощутила как Софрониев голод. Так Софроний вспомнил свое желание и выздоровел.

«Да, половина жизни себе, а половина – Божьей истине. Так и должно быть», – подумал молодой Опуич, улыбнулся и потрогал свой ус. Он был заплетен, как плетка. Кто-то причесывал его, пока он был болен.

И тогда его перевезли в Земун.

Тринадцатый ключ. Смерть

Последняя любовь в Константинополе - pic_14.jpg

Преодолев Эльбу, по грязи, под дождем и сильным огнем противника капитан Харлампий Опуич добрался до маленького, покинутого обитателями замка неподалеку от города Торгау и расположился на отдых. Восемь готических окон рассекали своим светом на восемь частей не только овальный зал, служивший библиотекой, но и каждый орудийный выстрел, доносившийся с поля боя. В остальных частях замка было глухо и царила полутьма. Вокруг стен, сплошь заставленных полками с книгами, шла галерея, а в центре зала на каменном полу стояла огромная медная ванна в форме цветка. Капитан Харлампий Опуич лежал, развалившись, как медведь, в горячей, хорошо посоленной воде. Он смывал с себя кровь и грязь и мурлыкал, как кошка, попивая маленькими глотками ледяной чай из крапивы с медом. Некоторое время спустя ординарец положил на края ванны доску, а на нее небольшой деревянный молоток. Привычными движениями он заплел бороду капитана в косички, разложил их на доске и как следует отбил молотком, чтобы выцедить воду и придать им красоту. Затем расстелил на той же доске белое покрывало и принес капитану легкий ужин – немного сыра, сделанного из женского и козьего молока и смешанного с растительным маслом, мужскими (продолговатыми) помидорами и луком, сырокопченое мясо и бокал токайского вина из погребов Харлампиева приятеля Витковича. Это вино капитан возил с собой на протяжении всей войны от Егры до России и назад до Эльбы.

Во время ужина капитан Опуич вдруг выпалил как из пушки:

– De figuris sententiarum! Как они там называются?

И начал считать, загибая пальцы левой руки:

– Interogatio, subjectio, anteoccupatio, correctio, dubitatio… Как же дальше?… Счастье, что на голове у нас все еще растут волосы, а не трава, – обратился капитан к своему ординарцу, – выпей за это, mon cher, бокал токайского и почитай мне «Илиаду».

– Есть, – ответил ординарец и прочел название: – «Илиада».

Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду из него пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она делается такой же горькой, как и была. Итак, если единорог мутит рогом воду, то от его взгляда она делается прозрачной. И в ее глубине как на ладони видно все будущее мира. Много раз приходил к этой воде и ждал единорога вместе со зверями и мой брат Елен Приямужевич…

– А у тебя есть брат? – прервал ординарца сидевший в ванне капитан Опуич.

– Это не у меня брат, mon seigneur. Это брат того, из книги.

– Тогда читай дальше.

– Много раз приходил к этой воде и ждал единорога вместе со зверями и мой брат Елен Приямужевич. Как-то раз, пока все другие пили, он нашел в воде то место, которое стало прозрачным под взглядом единорога. И тогда перед ним, неудачником и трусом, вдруг открылось необозримое и бесчисленное множество бессмыслиц, которые он видел так ясно, что они до краев наполнили его. Он смотрел все дальше и дальше, сквозь дни, которые накатывались подобно волнам, и не умолкая рассказывал нам все, что видел. А видел он свою субботнюю бороду, проросшую раньше времени в воскресенье, так что он не мог ее ухватить и расчесать. Открылась перед ним суша, и будущие растения зашумели у него в ушах, и вкус камня вскипел у него во рту. Пересчитывая солнечные годы, видел он, как переселяется огненное яблоко Евы и Адама в наш город Трою. И видел меня, своего брата Париса Пастиревича Александра, как я, став гораздо старше, чем сейчас, протыкаю пастушьим посохом лежащую на земле шляпу и, переменив носки, иду в Спарту, чтобы пальцем, намоченным в вине, написать любовное признание на столе одной красивой и чужой женщине по имени Елена. И затем видел, что я краду эту женщину, как овцу, и несу ее в наш город Трою, и после этого Троя принимает огненное яблоко и сгорает до основания…

– С каких это пор тебя зовут Парис Пастиревич? Он был красивым, поэтому Елена и пошла за ним, а ты посмотри на себя: если бы уши не мешали, твой рот расползся бы до затылка.

– Но это не мое имя, mon seigneur. Это имя того, из книги.

– Да ты же только что сказал, что твое. Читай дальше и больше не путай имена!

– Видел еще дальше, еще глубже мой брат Елен Приямужевич сквозь время всякую чушь и чепуху и не мог остановиться, утопая глазами в прозрачной воде и погружаясь во время, когда ни этих глаз, ни этой воды уже не будет. От пальмы он узнал, что стоять больнее всего, однако он стоял и стоял у окна своей смерти между своими ушами и видел крестоносцев в Константинополе в 1204 году, видел, как они грузят на венецианские галеры четырех огромных коней, видел перепуганных Палеологов и обутых в грязь славян, которые втыкали копья в главные константинопольские ворота, видел, как рушится империя. Он видел и то, как Рим переселяется в Константинополь, и видел Рим в Москве, и корабль Козьмы Индикоплова, и корабль Колумба у берегов Нового Света, видел турок на подступах к Вене и французов в Венеции, где они снимали с собора Святого Марка четырех константинопольских коней, и снова рушилась империя…