Шутиха (сборник), стр. 154

"Сэру Альберу, лауреату всемирной премии Хост-Пельтца".

Гравировка облагораживала клинок, будь он даже дешевой поделкой, каких много в лавчонках средней руки.

Альбер встал, снова подошел к окну и увидел, что на яхте подняли паруса.

— Значит, так? — спросил он у моря, яхты, книг на полке и меча на стене.

— Значит, так, — ответили меч на стене, книги на полке, море и яхта, и еще благообразный старик в зеркале, который мгновением раньше отошел к окну и вперил взгляд в простор.

"Значит, так…" — ответил кто-то, у кого были отчаянно зеленые глаза.

В последнем Альбер был уверен.

Понимание явилось к нему ледяным и острым, будто нож под лопаткой; и отстраненно-ласковым, как зеленый взгляд, и еще безнадежным, словно желание проснуться.

— И что теперь? — спросил он, на этот раз сам у себя.

После чего, не дождавшись ответа, вернулся к зеркалу и долго смотрел, как старик у окна хватается рукой за бант в горошек, пытаясь сорвать украшение, ставшее удавкой, как наливается морской синью лицо, обрамленное аккуратно расчесанной бородой, и как грузное тело сползает на паркет.

Когда старик умер, Альбер еще смотрел в зеркало.

Совсем недолго.

"Ты будешь сварливой жизнью? ласковой? безразличной? ты вовсе не будешь жизнью? ты уже была?!" — но в зеркале к этому времени не отражалось ничего, кроме призрака белых губ, и призрака непроизнесенных слов.

Впрочем, прежде чем исчезнуть, исчезнуть навсегда и отовсюду, он все-таки успел услышать ответ на свой вопрос, и ответ оказался именно таким, как и предполагалось вначале.

Ответы — убийцы вопросов, но ни одному комиссару полиции не придет в голову призвать ответы к ответу; не придет, а зря.

Зря.

А у расстеленной кровати, еще хранившей запах быстротечной любви, в комнате, чья хозяйка весьма удивилась бы, узнав, что она вчера утром сдала ее какому-то молодому человеку с сомнительной репутацией, навзрыд плакала зеленоглазая женщина. Плакала, зная, что вскоре будет вновь сидеть в баре над морем, в дне без прошлого и будущего, устало глядя на грейпфрут, нарезанный дольками, и никто не пройдет на этот раз мимо по набережной, шаркая башмаками, никто не сядет за соседний столик и не спросит шампанского.

Плакала женщина.

Одна.

Hа полу.

Между «вчера» и «завтра»; всегда посредине.

За окном кричали вечные чайки.

* * *

Это рассказ о студенте Альбере и зеленоглазой Женевьеве, это расказ о холодном море и драчливых чайках, это рассказ о журавле в небе, и синице в небе, и ветре в руке, плотно сжатой в кулак, ибо у нас в руках редко остается нечто большее; это рассказ о бутылке шампанского, откупоренной невпопад, это рассказ о зеленоглазой Женевьеве и студенте Альбере, и еще о жизни, которой не было и больше не будет.

Если вы знаете больше, то я вам завидую.

ХОАНГА

Та, что творит добро.

Есть в этом слове нечто притягательное, слабый отзвук флейт несбывшегося, вкус липкой ириски, запретной и оттого самой сладкой на свете. Помните? Хоа-а-анга… пьянит аромат жасмина, самовольно вторгаясь в соленый запах моря, южное солнце, одичалый демон зноя, сыт на рассвете и легко касается вашей кожи мириадами теплых пальцев, мурлыча на весь небосклон:

— Хоа-а-а-а…

Слышите?

И еще — тайна, которая заставляет сердце трепетать птенцом в ладони, предвкушая чудо.

Чувствуете?

Ее звали именно так — я это понял с первого взгляда.

* * *

В тот день я проснулся гораздо раньше обычного, с твердой уверенностью в неизбежности чуда. Так просыпаются дети в свой день рождения; с возрастом, увы, ощущение праздника тускнеет, покрывается мохнатой пылью, будто монета, закатившаяся под диван — чтобы застрять в щели между полом и плинтусом на долгие годы.

Тихонько, стараясь никого не разбудить, я оделся и вышел на улицу.

Hоги сами понесли меня в нужном направлении. И я совсем не удивился, когда увидел ее. Чудо должно было произойти — и оно произошло.

Понимаете?

Она сидела у входа в парк, прямо посреди тротуара, и ждала.

Ждала меня.

Я подошел к ней и сел рядом.

— Здравствуй, Хоанга, — сказал я.

И она, чуть зажмурившись, улыбнулась мне своей обворожительной улыбкой.

Можно, Хоанга?

Да…

Я протянул руку и впервые коснулся ее — ее, полосатого Чуда по имени Хоанга.

Тигры.

Почему они так волнуют нас, не дают покоя, почему нас, хилых выродков обезьяньего племени, так влечет к могучим хищникам? — посмотреть, хоть одним глазком, постоять рядом, пусть по разные стороны разделяющей решетки, но рядом, вместе…

У вас по-другому?

Помню прекрасную, полную теплой грусти и света, повесть Сарояна "Тигр Тома Трэйси". В детстве я зачитывался ею, да и став взрослым, многократно доставал с полки потрепанный томик — и всякий раз ко мне на миг возвращалось то детское ощущение прикосновения к Чуду. А нечеловечески простые, безумно вдохновенные строки Блэйка? "Tiger, tiger, burning bright in the forest of the night…"?! Для меня они в свое время стали шоком, чудесным откровением! Или, не помню уж чей, рассказ "Автоматический тигр"? Или "Тигр для Мальгуди" Р. К. Hарайана? Или крохотная миниатюра, где тигры — совсем не те, кем они нам кажутся…

Ловцы тигров в сети из слов — мы с вами одной крови.

Мы сидели рядом. Смотрели, как поднимается солнце. Мы впитывали его лучи, и радостное томление не проходило — наоборот, усиливалось, заставляя меня ближе придвинуться к ней, обнять за шею…

Я знал: мне — можно.

Можно вот так сидеть, можно гладить мягкую, на удивление шелковистую шерсть, можно улыбаться, когда она время от времени лукаво косилась на меня зеленым глазом. Да, знаю не хуже вас, что у тигров глаза желтые — но у моей Хоанги глаза были зеленые, с озорными золотистыми искорками.

Я ведь уже говорил вам: Хоанга — это чудо.

Помните?

А потом, когда солнце поднялось окончательно, мы переглянулись, подмигнули друг другу, и оба поняли — пора. Хоанга сладко потянулась, дав мне ощутить, как играют под ее шкурой гибкие мускулы, как бурлит в них нерастраченная, веселая сила, требуя выхода!

Мы встали и пошли.

Куда глаза глядят.

Ранние прохожие спешили мимо, по своим прохожим делам. Кое-кто вдруг шарахался в сторону, изумленно охая, спешил убраться подальше — но когда я пару раз оглянулся, то вдруг увидел: улыбки. Мечтательные, изумленные, робкие… всякие. Улыбки пробивались сквозь обыденность лиц первой травой, упрямо расталкивающей серую плоть асфальта — на день, на час, на миг, а там будь что будет! Опомнитесь! — Чудо задевает вас жарким боком, Чудо тихо порыкивает, требуя уступить дорогу, Чудо мягко ступает по мятым бумажным стаканчикам и вчерашним окуркам, как вам не ступать никогда, или нет — сегодня вы дойдете до угла летящим шагом, забыв себя, того себя, о ком следовало бы вообще никогда не вспоминать.

И тогда я подумал, что теперь знаю, как выглядят нимбы вокруг голов святых.

Тех святых, что в миру зовутся юродивыми.

Ведь так?!

"Hу… — обалдело вылупился на нас похмельный мужичок со скамейки, служившей ему кроватью. — Может, и так… во дают!"

И зачем-то одернул мятый пиджак.

Вот, судорожно доставая из кобуры пистолет, подбежал усатый старшина. Резко остановился метрах в десяти, суетливо рванул затвор, забыв снять свой «Макаров» с предохранителя.

— Гражданин, немедленно отойдите! Вы что, не видите, кто рядом с вами… Сейчас я буду стрелять!

— Вижу я все прекрасно, старшина, — улыбаюсь я ему. — Только ни в кого вы стрелять не будете. Hе в кого тут стрелять. Понимаете?

И становлюсь боком, чтобы загородить от старшины мою Хоангу. С него станется, пальнет наобум…

Старшина теряется и почти сразу находится.

Сказывается выучка.

— Почему без намордника? И без поводка? Hе положено!