Леди и война. Цветы из пепла, стр. 52

Урфин пытается. Злится. Отступает. Пытается снова. В сотый… двухсотый… тысячный и стотысячный раз. А прежде тело казалось надежным. И подвело. Вот так, даже не из-за твари, подаренной Хаотом, но само по себе.

— На тебе слишком много ран. — Кайя заставляет двигаться, как куклу, которой сгибают и разгибают конечности.

Растирает мышцы, возвращая чувствительность, порой Урфину кажется, что эти самые мышцы вот-вот разорвутся под пальцами Кайя.

И кости хрустят.

— Ты подошел к своему пределу.

Магнус ведь предупреждал, что однажды Урфину понадобятся силы, а их не будет. Если только через себя, через голову… и уже страшно другое — надорваться, потому что тогда он навсегда останется в нынешней тюрьме.

— Я не позволю. Веришь?

Верит.

Ему. Регулярным уколам, превращающим кровь в пламя. Ноющей боли, которой заканчивается каждый день. Способности вновь издавать звуки, нечленораздельные, мычание, но это уже много. Жевать, пусть медленно и неуклюже, задевая зубами зубы. Шевелить пальцами. Сжимать в кулак. Держать матерчатый мяч, набитый песком. С ним удобно тренироваться.

Есть еще стеклянные шарики, но они пока слишком юркие и мелкие.

— Первые недели хуже всего. — Кайя теперь протягивает руку, и, чтобы сесть, приходится за нее цепляться, держать настолько крепко, насколько сил хватает. — А чем дальше, тем легче будет. Ты и так неплохо справляешься.

Урфин научился сидеть. Держать ложку. Миску, которая кажется неимоверно тяжелой, хотя на самом деле весит всего ничего. Орудовать этой самой ложкой…

Кайя не помогает.

— Тисса хотела бы тебя видеть. — Он протягивает платок, и ткань взять сложнее, чем ложку.

— Нет.

Урфин уже способен произносить отдельные слова.

— Уверен? Она за тебя переживает.

Беспокойный ребенок, который не будет переживать меньше, увидев Урфина в нынешнем состоянии. И хорошо, что Кайя ничего не надо объяснять: сам поймет.

— Осень. Скоро. Уедешь?

Некоторые звуки стираются, и речь пока еще неразборчива, но Кайя настаивает на том, чтобы Урфин разговаривал. Читал вслух. Писал, пусть бы буквы выходят кривыми.

— Уже осень. — Он все еще не способен стоять на месте. — А уеду, когда ты на ноги встанешь.

— Война?

— Без меня не начнут. — Кайя проводит по запястью, вдоль которого пробивается первая светло-лиловая лента мураны. Без этих своих узоров он несколько непривычный. — Войны были и будут.

Но эту Урфин, кажется, пропустит.

— И все последующие тоже.

— Запрешь?

— Если понадобится. — Он не шутит. — Ты хороший рыцарь. Но хороших рыцарей у меня сотни… а ты — один.

— Замуж за тебя все равно не пойду.

Кайя хмыкает, но от темы отступать не намерен.

— Урфин, ты восстанавливаешься. И восстановишься полностью. Вот только потом… любое мало-мальски серьезное ранение станет последним. Хватит с тебя.

И что ему делать?

Сидеть у камина, рассуждая о былых прекрасных временах?

— Вот насчет этого не волнуйся. — Дружеское похлопывание по плечу едва не опрокидывает навзничь. — Занятие я тебе точно найду.

Глава 17

Выбор пути

У меня случился ужасный день, который начался еще неделю назад…

Из откровенного рассказа одной леди

Меррон никогда не спрашивала, куда он уходит, надолго ли, и порой казалось, что вовсе его не замечала, все еще пребывая в прежнем полусонном состоянии. Она была сама по себе. И это злило Дара, потому что он представления не имел, как вернуть ее прежнюю. Нынешняя была слишком тихой.

Почти неживой.

— Вставай.

Вишневые глаза смотрят равнодушно.

Встанет. Меррон делает, что ей говорят, пусть бы ей самой и хочется остаться в постели. Пожалуй, будь ее воля, она всю оставшуюся жизнь провела бы под одеялом.

Нет, одеяло было замечательным, пуховым, легким, таким, под которым нежарко летом, но и не замерзнешь зимой. В него зашили мешочки с сушеной лавандой от моли, мошки и для хорошего запаха. Меррон обнимала одеяло, прижимала к щеке, так и лежала, глядя в никуда. Ее раны зажили, и даже та, которая на пятке, грязная и успевшая загноиться. Ссадины прошли. И синяки.

Шрамы вот остались, небольшие, но Дар хотел бы стереть их тоже.

— День хороший. Солнышко. Пойдем в сад?

Она садится. Хмурится. Если бы разозлилась и послала куда дальше вместе с садом, Дар бы понял. Но нет, встает. Идет по досочке, солнцем нагретой, и шаги неуверенные.

— Я устала. — И голос тусклый.

Она действительно устала, выгорела почти до дна. Даже не из-за Хаота — слишком много всего происходило. Железо и то не выдерживает нагрузки, что уж говорить о людях.

— Я знаю. Мы только в сад и все. Но надо одеться. Ладно?

Одевается Меррон сама, безропотно и медленно. Платье рассматривает долго — темно-зеленое, свободного кроя.

— Это мое?

— Твое. Нравится?

— Не знаю.

Во всяком случае, честно.

— Сад — это недалеко?

— Только спустимся. Если будет тяжело, я тебя отнесу.

В домике два этажа. Вообще он похож на прежний ее, как и сам этот городок похож на Краухольд, и Дар не знает, к добру ли это сходство. Но городок стоит на нейтральной полосе, пусть бы формально и относится к землям Ллойда. И можно продержаться какое-то время.

Здесь слышали о войне, как не слышать, но она была чем-то далеким, чужим и, несомненно, не затрагивающим местных дел. О ней говорили на рынке, разделывая бараньи и свиные туши, рассуждая о засухе, которая, вестимо, из-за затмения случилась, о том, что где-то градом побило посевы и, значит, цены на зерно подскочат. А вот на шерсть — так вовсе даже наоборот…

…про пчелиный мор…

…и новую породу тонкорунных овец…

…фальшивые монеты, что появились на приграничье…

…женщину, которая рожает кроликов, о чем даже столичный доктор свидетельство выписал и саму ее в столицу повез, как превеликое диво…

Дар слушал. Пересказывал Меррон сплетни. Приносил с рынка свежий творог, и молоко, и мед в красных глиняных горшочках — старик-бортник знал много историй и готов был с чужаком делиться. Наверняка для кого-то и сам Дар превращался в историю.

Появился с той, больной стороны, хоть бы граница и заперта была. Он прошел сквозь заслон и поселился в домике, где прежде теща градоправителя обитала. А сам градоправитель характером враз подобрел, услужлив сделался, каждый день в этот самый домик цветы шлет. Не чужаку, конечно, а жене его, которая не то чахоткой, не то вовсе черной меланхолией, неведомой болячкой, больна.

Для тещи небось жалел букетов…

Меррон слушала рассеянно. Да и слушала ли?

Ей нужно время.

И первый день в саду ничего не меняет. Второй тоже… десятый. А торопить нельзя. Но когда однажды Дар задерживается, Меррон выходит в сад сама.

— Тебе здесь нравится?

Молчит. А слышать ее не получается: слишком истончилась связь, того и гляди оборвется.

— Мирно. — Она отвечает на следующий день.

И Дар соглашается: да, мирно.

Сквозь кружевную крышу беседки проникает солнце, расцвечивает стол причудливыми узорами. И терпко пахнут розы, жимолость, что-то еще, чему Дар не знает названия. Он ничего не смыслит в цветах, знает только, что их здесь много.

Он принес в беседку подушки и плед. На улице жарко, но Меррон все равно мерзнет.

Это тоже симптом.

Сбросив туфельки, она забирается на скамью с ногами и пристально рассматривает собственные ступни. Узкие. И пальцы длинные, тонкие с аккуратными ноготками. Мозоли исчезли бесследно, а шрам — это мелочь.

— Тебе принести что-нибудь?

Она мотнула головой, но вдруг задумалась, прижав мизинец к губам.

— А… варенье есть?

— Какое?

— Крыжовниковое… или крыжовенное. Не знаю, как правильно. Или вообще любое…

В доме имелось и «крыжовниковое», прошлого года, и свежесваренное земляничное. Дар захватил сливки и маленькие булочки с медом. Меррон постоянно забывала, что должна есть.