В глубине Великого Кристалла. Том 2, стр. 40

— Да… — выдохнул он. Шевельнул от этого “да” трубой, и в объектив попала часовенка. Близкая, рукой дотянешься.

Вросшая в землю дверь была приоткрыта. За ней — тьма…

— Подождите меня, я взгляну, что там… — сказал Валентин Сопливику и чуке. И зашагал к часовенке, шурша брючинами по траве.

Он не взял с собой Сопливика сразу, потому что боялся: вдруг там только мусор, грязь и нет такого, что может обратить мысли к чему-то хорошему. Но, протиснувшись в дверь, ахнул и подумал: “Может, и впрямь — судьба?”

Нет, здесь не было тьмы. Сквозь развалившуюся крышу солнце входило широко и свободно. Высвечивало стену слева от двери. На стене проступала фреска. Проступала сквозь пыль, пятна, лишаи и, казалось, даже сквозь места, где штукатурка обвалилась, обнажив почерневший камень. Такой живой была кисть давнего неизвестного мастера.

Мастер этот изобразил старика и мальчика. В натуральный рост.

Высокий безбородый старик — седой, со строгим лицом, в длинной одежде — правой рукой опирался на рукоять меча. А левую он высоко, ладонью вверх, держал над головой мальчишки, словно защищал его то ли от дождя, то ли от жгучих лучей. Или от какой-то возможной беды… А мальчик тянулся вверх, вскинув руки и сцепив их пальцами. Тонкий, голый, с отчетливыми птичьими ребрышками, он ничуть не боялся своей беззащитности и хрупкости, потому что знал о незыблемой охранной силе старого воина. Было в мальчике сдержанное веселье и даже лукавство, которое может позволить себе ребенок, когда взрослые любят, а порой и балуют его. И не дают в обиду…

Итак, первая мысль была о судьбе. А еще — радостное сознание, что не ошибся.

Вторая мысль была: “А ведь я уже видел такое…”

Вспомнился старый альбом в библиотеке художественной школы — “Искусство забытых цивилизаций”. Там была репродукция: старик и мальчик. Только снимок был сделан не с фрески, а с мозаики. А внизу — малопонятная подпись: “Мозаика в подземном храме-обсерватории, Итта-даг, IX—X вв. (?)”.

Что Итта-даг и как обсерватория может быть подземной — ничего не ясно…

И сейчас было неясно. Кто написал этот образ вот здесь, неподалеку от Свирска? Почему об этом чуде никому не известно?

Впрочем, столько всяких “почему” за последние дни…

Ясно стало только одно: старик — один из Хранителей, о которых говорил Юр-Танка. Может быть, даже Первый Командор…

Нет, не случайно привело их с Женькой в эти места колечко…

Валентин, пятясь, вышел из часовни. Вернулся к Сопливику и чуке. Сопливик ждал с испуганным вопросом в глазах.

Валентин бросил в траву куртку — рядом с Илюшкиной одеждой, взял у Сопливика, положил на куртку трубу.

— Ты спрашивал, буду ли давать тебе ее. Буду… Чука, покарауль наше имущество. Договорились?

Чука утвердительно чирикнул в ответ.

— Пойдем… Хотя нет, лучше вот так. — Валентин легко взял Сопливика на руки. Как малыша. Понес. Тот — и с испугом, и с доверчивостью, без вопросов — прижался к плечу Валентина щекой. От головы Сопливика пахло солнечным пухом.

С притихшим Сопливиком на руках, осторожно, чтобы не оцарапать его о камень, Валентин опять проник в часовенку.

— Женя, смотри.

Сопливик молча смотрел. И все прижимался щекой.

— Здесь много веков подряд был маленький храм, — сказал Валентин. — И сейчас он тоже — есть… Люди здесь молились Хранителям, чтобы те защитили их детей. И они — защищали… И вот, Женька, я тебе на этом месте обещаю: ты всегда будешь со мной… пока хочешь сам. Понял?

— Да… — тепло дохнул ему в плечо Сопливик. — Я… всегда буду хотеть… — И прижался плотнее.

Валентин все смотрел на фреску. Как ни терзало эту роспись время, а старик и мальчик казались живыми. Так выглядят живыми настоящие, не нарисованные, люди, если даже смотришь на них сквозь мутное, в пятнах и трещинах стекло…

Валентин подумал вдруг, что мальчик похож на Илюшку в последний момент перед полетом. Только не было в нем Илюшкиной напряженной тревоги…

Валентин вынес Женьку из часовенки и поставил на ноги. Тот взял его за локоть двумя руками. Прижался опять… Полсотни шагов до места, где ждал чука, оказались теперь длинным путем. Валентин и Женька успели много сказать друг другу.

— А я знал… — прошептал Женька. — Что ты меня возьмешь… к себе. Все ждал, ждал… когда скажешь…

Свободной рукой Валентин взъерошил ему волосы. Женька глянул, задрав острый подбородок.

— Дядь Валь, ты говорил… твою невесту тоже Валентина зовут, да?

— Что значит “тоже”? “Валентина” это ведь не “Валентин”. Ну да, похоже…

— “Валентин и Валентина” — такое кино есть, старое…

— Кажется, есть…

— А она… не прогонит меня?

— Нет.

— А если я буду… ну, чего-нибудь не так… не послушаюсь случайно или двойку получу, вы со мной хоть что делайте… Хоть как Мухобой. Я не пикну…

— А вот это не смей и думать, — решительно сказал Валентин. — У человека гордость должна быть. Не поддавайся никому.

— Я же не всякому, а только тебе… и ей… если виноват…

— Все равно.

— Дядь Валь… Я признаться хочу…

“Ну наконец-то”, — подумал Валентин. Опять провел рукой по его волосам.

— Давай, Жень. Теперь-то уж можно…

— Ага… Дядь Валь… я… стихи придумал. Про нас с тобой…

2

Стихи? Сопливик?

Если бы брякнулась Валентину под ноги тарелка с пришельцами, он изумился бы меньше.

Женька остановился. Засопел с тяжким смущением.

— Ну… — выговорил Валентин. — Тогда… расскажи.

Женька помотал опущенной головой. Чумазая щека налилась вишневым соком.

— Не… я стесняюсь…

— Да ладно тебе… Ну, раз уж сам сказал…

— Я лучше… Можно, я напишу?

— На чем?

Женька суетливо вытащил из кармана у пояса карандашик и остатки мятого голубка. Илюшкины. (Заранее припас, что ли?) Сел на корточки, развернул, расправил бумагу на коленке. Беззащитно оглянулся через плечо на Валентина. Тот отступил на шаг. Женька неловко задвигал карандашиком, прокалывая грифелем бумагу и царапая кожу… Он долго писал, старался…

Потом он, не вставая, протянул через плечо свое творение Валентину. И съежился, снова отвернувшись…

Написано было крупно и коряво, сплошными строчками и без всяких запятых. Мучаясь и жалея Женьку, Валентин прочитал эту полную ошибок беспомощность, где даже смысл поймать было трудно. Тряхнул головой. Вернулся глазами к первому слову, и… вдруг, словно от толчка, неуклюжие слова встали в строчки и обросли рифмами. Не на бумаге, а в голове Валентина.

Капли о крышу стучат, как часы,

Спать не дают в темноте.

Снова хочу я, чтоб был я твой сын,

Думаю в темноте…

Бьют, будто камушки о весы,

Капли среди темноты.

А я молюсь, чтобы я был твой сын,

Чтоб были мы — я и ты…

— Жень, — шепотом позвал Валентин.

Тот сидел к нему спиной. Шевельнулся, но не посмел оглянуться. Валентин сунул бумажку в карман с револьвером, обошел Женьку, поднял его за локти. Положил Женькины ладони себе на плечи. Сказал Женькиной опущенной голове:

— Ты замечательно написал… Это наши с тобой стихи. Для нас вдвоем, да?

Женька неловко кивнул. Ткнулся лицом Валентину в рубашку.

— Жень, ты меня прости…

Женька, царапнув рубашку подбородком, вскинул лицо. В темных глазах испуганный вопрос.

— Я все не понимал, Жень… Думал, ты не про это признаться хочешь. Не про стихи…

Женька шевельнул губами:

— А про что?

— Теперь уже все равно…

— Не… не все равно. Скажи.

— Я думал… про кольцо. Ну, думал, ты его… стащил тогда в лагере и сказать хочешь и боишься… Ты не обижайся.

Женька не обиделся. И не смутился. Замотал головой.

— Да нет же! Это не я! Это другие мальчишки! Они им играли, менялись, потом забросили куда-то…

— А ты… нашел?