В глубине Великого Кристалла. Том 1, стр. 162

— Ха! Так не бывает.

— Бывает. Было же время, когда ты не существовал.

— Но сейчас-то я существую!

— Но это сейчас, а…

— Ах, прекратите! Все равно он ничего не понимает, — стонали Желтые близнецы.

— Пусть лучше скажет, что он ищет и в чем тут смысл, — советовал Темно-красный шарик.

В чем смысл! Если бы Белый шарик знал! Он искал не смысл, а Стасика. Потому что Стасик был ему нужен! Вот и всё!

И Белый шарик нашел его! Когда Стасик сидел на берегу, а импульс его летел опять в пространствах. Правда, теперь это был не черный импульс, не крик одиночества. Стасик словно что-то искал в гранях Великого Кристалла.

Белый шарик всем своим сознанием кинулся навстречу и оказался в круглом глиняном комке с запахом дыма и горелой травы.

— Ты — Стасик?

…Вот это была радость так радость! Но Белый шарик уже знал правила мальчишечьей жизни: они требовали сдерживать чересчур бурные чувства. Поэтому Шарик старался разговаривать спокойно, а порой и слегка снисходительно. Зато внутри у него все вспыхивало звездами горячего счастья. И Стасик, разумеется, тоже радовался. И все было замечательно, пока Белый шарик не вспомнил о серии импульсов, которые сейчас надо было разослать другим шарам, чтобы в вибрации Всеобщей Сети не возникло аномалии. А то опять начнется: «Тебя ничуть не волнует Великая Идея Всеобщего Резонанса. О чем ты только думаешь!..»

Он легко справился с задачей, вся комбинация решилась точно и стремительно. Даже Близнецы снисходительно похвалили:

— Вот если бы всегда так…

Но Белый шарик уже не слушал. Он был опять со Стасиком. Но теперь… Теперь все оказалось иначе!

Стасик уже не держал глиняный шарик в руках. Тот лежал в тесной темноте, под кирзовой крышкой старой полевой сумки. И трясся в частом ритме вагонных колес. Белый шарик понял, что Стасик едет куда-то в доме на колесах. Таких домов было много, их тащила за собой машина с ярким фонарем на круглом чугунном лбу. «Поезд!» — вспомнил название Белый шарик.

Но почему Стасик здесь? И отчего он в тихом отчаянии?

Это отчаяние Белый шарик ощущал как свое. Но понять ничего не мог, спросить не мог. Ох, если бы Стасик догадался взять его в ладони! Но тот уже и не помнил про Белого шарика. Он изо всех сил не хотел ехать, хотел домой! А сильнее всего кричало в Стасике желание, чтобы остановился поезд.

Это желание Стасика Белый шарик опутал тугими жилками гравитационного поля и швырнул впереди паровоза. И содрогнулся от неслышного взрыва сожженной энергии. Зато локомотив увяз в невидимом препятствии, и поезд стал, грохоча буферами.

Стасик метнулся из вагона вниз! А потом… потом его опять не стало. Вокруг Белого шарика была только темная трава… Хоть сгори, хоть взорвись от истошного, на весь Кристалл, крика: «Стасик, где ты?»

Белый шарик не кричал. Бесполезно. Однако, если бы шары умели плакать, он заплакал бы горько, как забытый всеми на свете мальчишка.

Осень

1

Юлий Генрихович Тон застрелился в конце октября на берегу озера Саид-Куль.

Осень стояла теплая, на озерах под Туренью охотники подкарауливали последние стаи гусей и уток, собиравшиеся для перелета на юг. В субботу Юлий Генрихович с приятелями уехал на Саид-Куль, переночевал с ними в охотничьей избушке, а на рассвете, когда собирались на «утреннюю зорьку», отошел в заросли ольшаника. Там он поставил свою тулку прикладом в жухлую траву, нагнулся и нажал на оба спуска.

Заряды крупной дроби-нулевки попали ему в висок.

Когда Юлия Генриховича хоронили, вместо головы у него был белый кокон. Виден был лишь костлявый подбородок с седыми колючками и нижняя губа — синяя, впалая. Стасику казалось, что здесь какая-то нелепость, обман, подмена. Что в узком, очень длинном гробу лежит не Юлий Генрихович, а кто-то совершенно незнакомый. Может быть, вообще не человек. Руки лежавшего были тоже незнакомые — желтые, застывшие.

От гроба пахло сырыми досками и едкой краской, которой эти доски — наспех, неаккуратно — вымазали. Сквозь жидко-красный слой проступали сучки и заусеницы.

Юлий Генрихович лежал дома двое суток, в комнате с завешанным пеленкой зеркалом. Стасик ночевал у соседки тети Жени, но днем старался быть поближе к маме. Мама в первый день сильно плакала, а потом как-то нехорошо успокоилась, будто закаменела. Стасик за нее боялся. А большого горя он не испытывал, только страх и печальное удивление…

В последний месяц своей жизни Юлий Генрихович беспробудно пил. Он любил выпить и раньше, но знал меру и после четвертинки обычно становился оживленным, разговорчивым. Случалось, конечно, что он скандалил, ругался с мамой, но это зависело не от водки, а просто от его настроения. Выпивка же, наоборот, делала его добрее. Но в конце сентября он запил глухо и как-то безнадежно. Приходил поздно, еле-еле держался на ногах. В ответ на мамины упреки сипло говорил «заткнись» и добавлял какую-нибудь гадость. Валился на кровать и мычал во сне. Мама ложилась тогда на Стаськину кушетку, а он сам — на пол, на тощий тюфячок, и укрывался маминым полушубком. В комнате стоял тяжкий дух водки и грязного тела. Маленькая Катюшка в такие ночи почти не спала, плакала не переставая. Мама и Стасик по очереди качали кроватку. А Юлий Генрихович вставал утром сумрачный, глухо молчащий. Брился, приглаживал щеточкой свой пробор, сам кипятил себе чайник. Съедал, запивая кипятком без заварки, свою хлебную порцию и уходил.

Иногда он пил и дома. Один или с новым приятелем по фамилии Коптелов. Юлий Генрихович называл его «Коптелыч». Это был маленький морщинистый дядька, весь какой-то дряблый: слезящиеся глазки, бесцветные, прилипшие к лысине волосинки, дребезжащий голосок, хлюпающие резиновые сапоги, от которых противно пахло. Работал он где-то завхозом. Мама терпеть не могла Коптелыча, еле-еле здоровалась, когда он приходил. Но Коптелыч не обижался. Хихикал, пытался шутить: «Вы уж, Галина Вик-ровна, не ругайте своих мужичков, не прогоняйте, голубушка…» Стасика пытался гладить по голове, тот шарахался.

Пил Коптелыч наравне с Юлием Генриховичем, но почти не пьянел, только голосок у него дребезжал сильнее.

Однажды, когда у отчима был редкий момент протрезвления, мама сказала:

— Зачем ты с ним якшаешься. Он же наверняка это… с теми знается. Я видела его на улице с одним… который там работает. Который однажды нашу работу в библиотеке проверял…

Юлий Генрихович ответил с тяжелым равнодушием:

— А я знаю… Я все знаю…

— Потому и пьешь? — помолчав, тихо спросила мама.

— Они меня уже два раза вызывали. С работы…

Мама выдохнула еле слышно:

— Господи, зачем? Все ведь выяснено. Ты же совсем… ни в чем… Чего им надо?

— Кабы знать, чего… — В голосе отчима появилось то насмешливо-болезненное удовольствие, с которым он раньше рассказывал о своих страданиях. — Ласковые беседы ведут, вокруг да около. Может, копают чего… Может, в сексоты планируют…

— Господи…

— Господи тут ни при чем. У них свой господь бог… Ты вот что, дай-ка мне лучше тридцатку. Последний раз…

— Юлик, последние деньги ведь…

— Ну, не ври, не ври, — сказал он добродушно. — У тебя припрятаны, я знаю.

Мама больше не спорила, дала. А вечером Юлий Генрихович заявился с Коптелычем. Оба уже «хлебнувшие», но не очень. Мама встретила их не сердито, даже с Коптелычем на сей раз поздоровалась нормально.

— Садитесь ужинать, я картошку пожарила…

Коптелыч, однако, скромненько притулился у двери, на крытом мешковиной сундуке, а Юлий Генрихович сел у стола, не снимая ватника. Сказал, глядя себе в колени:

— Ты вот что… Наши в «Метро» собираются, чтобы насчет поездки поговорить. На озеро… Ты это… пятьдесят рублей мне еще надо.

«Метро» — так называли забегаловку в подвале на углу Метростроевской и Первомайской.

— Ты же днем тридцать взял!

— Ну, взял! — с привизгиванием крикнул отчим. Видно, решил распалить себя. — Будто я не знаю, что у тебя еще есть!