Шерлок Холмс. Большой сборник, стр. 377

— Без поэтических отступлений, Уотсон, — строго перебил меня Холмс. — Все ясно: высокая кирпичная стена.

— Совершенно верно. Мне бы не догадаться, что это и есть «Уютное», да благо я спросил какого-то зеваку, который прохаживаются по улице и курил. Высокий такой брюнет с большими усами и военной выправкой. В ответ он кивком указал нужный мне дом и почему-то окинул меня пристальным, испытующим взглядом. Это припомнилось мне немного спустя.

Едва ступив за ворота, я увидел, что ко мне спешит по аллее мистер Эмберли. Еще утром я заметил в нем что-то необычное, хотя видел его лишь мельком, теперь же, при свете дня, его внешность показалась мне еще более странной.

— Я, разумеется, и сам постарался изучить ее, — вставил Холмс. — Но все-таки интересно узнать, каковы ваши впечатления.

— Он выглядит так, будто забота в буквальном смысле слова пригнула его к земле. Спина его сгорблена, словно под бременем тяжкой ноши. Однако он вовсе не так немощен, как кажется на первый взгляд: плечи и грудь у него богатырские, хотя поддерживают этот мощный торс сухие, тонкие ноги.

— Левый ботинок морщит, правый — девственно гладок.

— Этого я не заметил.

— Вы, разумеется, нет. Зато от меня не укрылось, что у него искусственная нога. Однако продолжайте.

— Меня поразили эта пряди сивых волос, которые змеились из-под его ветхой соломенной шляпы, это исступленное, неистовое выражение изрезанного глубокими морщинами лица.

— Очень хорошо, Уотсон. Что он говорил?

— Он принялся взахлеб рассказывать мне историю своих злоключений. Мы шли вдвоем по аллее, и я, разумеется, во все глаза смотрел по сторонам. Сад совершенно не ухожен, весь заглох, все растет, как придется, повинуясь велению природы, а не искусству садовника. Как только приличная женщина могла терпеть такое положение вещей — ума не приложу. Дом тоже запущен до последней степени. Бедняга, видно, и сам это чувствует и пытается как-то поправить дело. Во всяком случае, у него в левой руке была толстая кисть, а посреди холла стояла большая банка с зеленой краской. До моего прихода он занимался тем, что красил двери и оконные рамы.

Он повел меня в свой обшарпанный кабинет, и мы долго беседовали. Конечно, он был огорчен, что вы не приехали сами. Он сказал: «Да я и не слишком надеялся, в особенности после того, как понес столь тяжелый материальный урон, что моя скромная особа сможет серьезно привлечь к себе внимание такого знаменитого человека, как мистер Шерлок Холмс».

Я стал уверять его, что финансовая сторона вопроса тут вовсе ни при чем.

«Да, конечно, — отозвался он, — он этим занимается из любви к искусству, но, возможно, в моем деле для него как раз нашлось бы кое-что интересное. Хотя бы в смысле изучения человеческой природы, доктор Уотсон, ведь какая черная неблагодарность! Разве я хоть раз отказал ей в чем-нибудь? Разве есть еще женщина, которую бы так баловали? А этот молодой человек — я бы и к собственному сыну так не относился. Он был здесь, как у себя дома. И посмотрите, как они со мной обошлись! Ах, доктор Уотвон, какой это ужасный, страшный мир!».

В таком духе он изливался мне час, а то и больше. Он, оказывается, ничего не подозревал об интрижке. Жили они с женой одиноко, только служанка приходила каждое утро и оставалась до шести часов. В тот памятный день старик Эмберли, желая доставить удовольствие жене, взял два билета в театр Хеймаркет, на балкон. В последний момент миссис Эмберли пожаловалась на головную боль и отказалась ехать. Он поехал один. Сомневаться в том, что это, правда, по-видимому, нет оснований: он показывал мне неиспользованный билет, который предназначался жене.

— Любопытно, весьма любопытно, — заметил Холмс, слушавший, казалось, с возрастающим интересом. — Продолжайте, Уотсон, прошу вас. Я нахожу ваш рассказ крайне интересным. Вы видели этот билет собственными глазами? Номер места случайно не запомнили?

— Представьте себе, запомнил, — не без гордости ответил я. — Номер оказался тот же, что был у меня когда-то в школьной раздевалке: тридцать первый. Вот он и застрял у меня в голове.

— Великолепно, Уотсон! У него самого, стало быть, место было либо тридцатое, либо тридцать второе?

— Ну, конечно, — чуть озадаченно подтвердил я. — В ряду «Б».

— Просто прекрасно. Что еще он вам говорил?

— Он показал мне свою, как он выразился, кладовую. Кладовая сама настоящая, как в банке. Железная дверь, железная штора на окне, никаком взломщику не забраться, как он утверждает. Но у жены оказался второй ключ, и она вместе со своим возлюбленным унесла оттуда не много и мало — тысяч семь фунтов в ассигнациях и ценных бумагах.

— Ценных бумагах? Как же они смогут обратить их в деньги?

— Эмберли сказал, что оставил в полиции опись этих бумаг надеется, что продать их не удастся. В тот день он вернулся из театра около двенадцати ночи и увидел, что кладовая ограблена, дверь и окно открыты, а беглецов и след простыл. Никакого письма, никакой записки — и ни слуху ни духу с тех пор. Он сразу же дал знать в полицию.

Холмс на несколько минут погрузился в раздумье.

— Вы говорите, он что-то красил в доме. Что именно?

— При мне он красил коридор. А дверь и деревянные части комнаты, о которой я говорил, уже закончил.

— Вам не кажется, что для человека в подобной ситуации это несколько необычное занятие?

— «Надо же чем-то занять себя, чтобы сердце не так саднило» — это его собственное объяснение. Разумеется, это странный способ отвлечься, так ведь на то он и вообще человек со странностями. При мне разорвал фотографию своей жены — разорвал яростно, в совершенном беспамятстве, с воплем: «Чтобы глаза мои больше не видели ее мерзкое лицо».

— И это все, Уотсон?

— Нет, есть еще одна вещь, и она поразила меня больше всего. Обратно я уезжал со станции Блэкхит. Сел в поезд, и только он тронулся, как я увидел, что в соседний вагон вскочил какой-то мужчина. Вы знаете, Холмс, какая у меня память на лица. Так вот, это определенно был тот высокий брюнет, к которому я обратился на улице. На Лондонском мосту я заметил его снова, а потом он затерялся в толпе. Но я уверен, что он меня выслеживал.

— Да-да! — сказал Холмс. — Конечно! Так вы говорите, высокий брюнет с большими усами и в очках с дымчатыми стеклами?

— Холмс, вы чародей. Он действительно был в дымчатых очках, но ведь я об этом не говорил!

— А в галстуке — масонская булавка?

— Холмс!

— Это так просто, милый Уотсон. Впрочем, перейдем к тому, что имеет непосредственное отношение к делу. Должен вам признаться: эта история, на первый взгляд до того простая, что мне вряд ли стоило ею заниматься, с каждой минутой приобретает совсем иной характер. Правда, во время вашей поездки все самое важное осталось вами не замеченным, но даже то, что само бросилось вам в глаза, наводит на серьезные размышления.

— Что осталось незамеченным?

— Не обижайтесь, дружище. Вы знаете, я совершенно беспристрастен. Вы справились со своей задачей как нельзя лучше. Многие и этого бы не сумели. Но кое-какие существенные частности вы явно упустили. Что думают об этом Эмберли и его жене соседи? Разве это не важно? Какой славой пользуется доктор Эрнест? Что он, и впрямь такой отчаянный ловелас? При вашем врожденном обаянии, Уотсон, каждая женщина вам сообщница и друг. Почему я не слышу, что думает барышня на почте и супруга зеленщика? Как естественно вообразить себе такую картину: вы нашептываете комплименты молодой кельнерше из «Синего якоря», а взамен получаете сухие факты. И все это пропало втуне.

— Это еще не поздно сделать.

— Это уже сделано. С помощью телефона и Скотленд-Ярда я обычно имею возможность узнавать самое необходимое, не выходя из этой комнаты. Кстати сказать, полученные мною сведения подтверждают рассказ старика. В городишке он слывет скрягой, с женой был требователен и строг. Что он держал в этой своей кладовой крупную сумму денег — святая правда. Правда и то, что доктор Эрнест, молодой холостяк, играл с Эмберди в шахматы, а с его женой, вероятно, играл в любовь. Кажется, все яснее ясного, и больше говорить не о чем, и все-таки… все-таки!..