Темный карнавал, стр. 61

Но сейчас ты столкнулся с чем-то большим, чем смерть. Летняя ночь погружается в глубины времени, в звезды и теплую вечность. Это вдруг вернулось и прочно обосновалось в тебе существо всего того, что ты за свою жизнь почувствовал, увидел или услышал.

Сойдя с тротуара, вы бредете к оврагу по исхоженной гравиевой тропинке, окаймленной сорной травой. Сверчки, слившиеся в оглушительный барабанный хор, надрываются так, что мертвого поднимут. Ты послушно следуешь за матерью — храброй, красивой, высокой матерью, которая способна защитить хоть всю вселенную. Ты не боишься, потому что она идет впереди; чуть отстанешь, а потом опять нагоняешь. Вместе вы приближаетесь к самому краю цивилизации и там останавливаетесь.

Овраг.

Здесь и сейчас, в этой яме черных зарослей, сконцентрировалось внезапно все зло, с каким ты сталкивался за свою жизнь. Зло, которое тебе никогда не понять. Все, чему нет названия. Позднее, когда вырастешь, ты узнаешь названия и сможешь обозначить эти сущности. Бессмысленные звуки для описания ждущего ничто. Там внизу, в скоплении теней, среди толстых стволов и ползучих стеблей, живет запах гнили. Здесь, в этом месте, кончается цивилизация, кончается разум и вступает в права всемирное зло.

Ты понимаешь, что ты один. Ты и твоя мать. Ее рука вздрагивает.

Ее рука вздрагивает.

Твоя вера в свой уютный, закрытый от чужих мир поколеблена. Ты чувствуешь, как дрожит мать. Почему? Ее тоже одолели сомнения? Но она больше тебя, сильнее, умней — так ведь? Неужели и она ощущает неуловимую угрозу, что выбирается из темноты, ползучую злобу там, на дне? Выходит, человек, вырастая, не становится сильным? Взрослым живется не покойней? И нет никакого прибежища? И ни одна цитадель из крови и плоти не может противостоять идущей на приступ полуночи? Тебя захлестывают сомнения. Горло, желудок, спинной хребет, конечности вспоминают о съеденном мороженом; на тебя пахнуло холодом отсутствующего декабря.

Ты понимаешь, что люди все такие. Каждый человек для себя — один-одинешенек. Он — единица, единица, входящая в общество, но ему всегда страшно. Как страшно стоять здесь, у оврага. Если ты сейчас закричишь, позовешь на помощь — что толку?

Ты стоишь у самого края; пока ты крикнешь, кто-то услышит и прибежит, может произойти все, что угодно.

Мгла надвинется, разинет пасть мгновенно; одно мощное леденящее усилие — и все будет кончено. И когда еще наступит рассвет, когда полицейские с фонариками начнут отыскивать на гравии следы, когда потрясенный народ ринется по тропе тебе на помощь? Допустим даже, они сейчас в каких-нибудь пятистах ярдах и не станут раздумывать — но волне мрака достанет и трех секунд, и нет тебя и всех восьми лет, что ты прожил на этой земле, и…

Тебя сотрясает дрожь, придавливает к земле сознание того, насколько одинок человек. Мать тоже одинока. Сейчас, в это мгновение, она не может обратиться ни к священным узам брака, ни к конституции Соединенных Штатов, ни к городской полиции, никуда — только к собственному сердцу, но в нем не найдет ничего, кроме необоримого отвращения и желания поддаться страху. В это мгновение ее трудности — трудности личные, и побороть их может только она сама. Необходимо смириться со своим одиночеством и дальше действовать из него.

Ты судорожно вздыхаешь и цепляешься за мать. Господи, пожалуйста, не дай ей умереть. Сохрани нас, Господи. Через час вернется с профсоюзного собрания отец, и что, если он застанет дом пустым?..

Мать делает шаг по тропе вниз, в первобытные джунгли. Ты молишь дрожащим голосом:

— Мама. Со Скипом ничего не случилось. Со Скипом ничего не случилось. Он цел. Скип цел.

Мать говорит высоким, напряженным голосом:

— Он всегда ходит через овраг. Я ему запрещала, но эта окаянная детвора, им что говори, что не говори. В одну прекрасную ночь он спустится и уже не выйдет…

Уже не выйдет. Это может означать что угодно. Бродяги. Уголовники. Темнота. Несчастный случай. И главное — смерть.

Один во вселенной.

Таких маленьких городков по всему миру миллион. И всюду такая же глушь, так же темно и одиноко, и всюду люди дрожат и задают недоуменные вопросы. Маленькие городки, где нет света, где толпятся тени, где музыка — гнусавый плач скрипок. О, тамошнее одиночество, всепоглощающее, необъятное! Потайные овраги, полные сырости. Как страшно горожанам по ночам, когда на каждом углу стережет великан по имени Смерть, готовый отнять у тебя здравый смысл, семью, детей, счастье.

В темноте раздается голос матери:

— Скип! Скиппер! Скип! Скиппер!

Вдруг оба вы начинаете подозревать: случилось что-то нехорошее. Очень нехорошее. Вы напряженно прислушиваетесь и постепенно понимаете.

Сверчки молчат.

Тишину ничто не нарушает.

Ни разу в жизни ты не слышал такой тишины. Тишины полной и абсолютной. Почему замолкли сверчки? Почему? Что произошло? Прежде они стрекотали неумолчно. Без остановки.

Разве что. Разве что…

Что-то должно произойти.

Кажется, овраг напрягает, собирает в пучок свои черные волокна, черпает энергию со всей спящей окрестности, на мили и мили вокруг. Из росистых лесов и лощин, с холмов, где бродят, задрав морду к луне, собаки, отовсюду тянется в единый центр великая тишина, и ты находишься как раз в этой точке. Две-три секунды, и что-нибудь случится, что-нибудь случится. Сверчки держат паузу, звезды так низко, что хочется потрогать. Их множество, ярких и каленых.

Растет, растет тишина. Растет, растет напряжение.

Как же темно, как далеко от всего на свете. О боже!

И потом, издалека, с той стороны оврага:

— Все хорошо, мам! Я иду!

И снова:

— Привет, мам! Я иду!

Проворное шарканье теннисных туфель, глухой топот в провале оврага, хихиканье в три детских голоса, все ближе и ближе. Твой братец Скиппер, Чак Редман и Оджи Барц. Бегут, пересмеиваются.

Звезды втягиваются наверх, как усики десяти миллионов улиток.

Сверчки заводят песню!

Застигнутая врасплох мгла отступает, злится. Только собралась закусить, а тут аппетит испортили, да так грубо. Тьма откатывается, как волна, вынеся на берег троих смеющихся мальчиков.

— Привет, мам! Привет, Мелкий! Эй!

Запах Скиппера, он самый. Пот, трава и кожаная бейсбольная перчатка, смазанная маслом.

— Ну, будет вам, молодой человек, по первое число, — объявляет мать.

Она тут же забывает об испуге. Ты знаешь: она никогда никому не признается. Но память об этом страхе останется с нею навсегда, как навсегда останется и с тобой.

Глухой летней ночью вы отправляетесь домой, в постель. Ты рад, что Скиппер жив. Очень рад. Ведь ты было подумал…

Вдалеке, в тусклом лунном свете, бежит через виадук и вниз по склону поезд, заливается свистом: одушевленная громадина из металла, безымянная и стремительная. Ты, дрожа, отправляешься в постель, ложишься рядом с братом, слушаешь свисток поезда и думаешь о кузене, жившем там, где проезжает сейчас поезд; кузене, умершем поздно ночью от воспаления легких (это случилось несколько лет назад)… Чуешь запах пота: это Скип. Чудо. Ты больше не дрожишь. Кто-то ступает за окном по дорожке, мать как раз выключает в доме свет. Раздается знакомое покашливанье.

Мама говорит:

— Твой отец вернулся.

Это он.

Жила-была старушка

There Was an Old Woman, 1944

Перевод Л.Бриловой

Это еще одна параноидальная фантазия, не более того. История на тему «а если бы». А если бы я был умершей женщиной и отказывался признать, что умер. Что бы тогда случилось? Воображаете это и пишете рассказ.

— Нет, спорить бессмысленно. Я решила твердо. Забирайте свою дурацкую плетеную корзину и скатертью дорога. Боже мой, откуда вы вообще набрались таких понятий? Давайте-ка отсюда, оставьте меня в покое. Мне есть чем заняться: кружево вот, вязанье, а всякие долговязые в черном с их дурацкими идеями мне без надобности.

Высокий молодой человек в черном стоял спокойно, не сходя с места. Тетушка Тильди затараторила дальше: