Темный карнавал, стр. 24

В самой верхней точке дома нота за нотой, тон за тоном звучала музыка, и Греппин испугался.

Казалось, кто-то дергает беспрерывно одну и ту же струну арфы. В полной тишине тихий звук нарастал, пока, ошалев от беззвучия, простиравшегося вокруг, не перерос сам себя.

С шумом, подобным взрыву, руки Греппина распахнули дверь, ноги сами припустили по лестнице на третий этаж, пальцы, то вцепляясь, то ослабляя хватку, скользили вдоль длинной полированной змеи перил. Ступени убегали вниз, за ними вставали другие, выше и темнее. У подножия лестницы он медлил и спотыкался. Теперь — несся во весь дух, и если бы на его пути внезапно воздвиглась стена, он бы стал ломиться сквозь нее, до крови обдирая себе ногти.

Греппин ощущал себя бегущей мышью, накрытой огромным колоколом. В вышине его гудела нота арфы. Она притягивала Греппина пуповиной звука, порождая, питая, пестуя страх. Мать и дитя, а между ними — страх. Греппин попробовал вручную оборвать связующую нить, но не смог. Упал, словно кто-то выдернул у него из рук веревку, за которую он цеплялся.

Еще один четкий тон. И еще.

— Нет, стоп! — крикнул Греппин. — В моем доме шума не бывает. Две недели как. Я сказал: его больше не будет. И его не может быть… не может, и все тут! Стоп!

Он ринулся на чердак.

От облегчения ему захотелось истерически зарыдать.

Через прохудившуюся крышу проникал дождь, капли падали в высокую шведскую вазу из граненого стекла, возникал резонанс.

Свирепо лягнув вазу ногой, Греппин разбил ее вдребезги.

Облачившись у себя в комнате в поношенные рубашку и штаны, Греппин удовлетворенно хихикнул. Музыка смолкла, дыру в крыше он законопатил, ваза разлетелась на тысячу осколков, тишине ничто не угрожало.

Тишина бывает разная. У каждой тишины есть свои особенности. Тишина летней ночи — это вовсе не тишина, а множественные слои звуков: хоры насекомых, жужжание электрических лампочек — крутясь на маленьких одиноких орбитах над одинокими сельскими дорогами, они кидают вниз неяркие кольца света, питающие ночь. Чтобы быть тишиной, тишине летней ночи требуется особый слушатель — беспечный, невнимательный и равнодушный. Какая же это тишина! Существует и зимняя тишина, она спрятана под крышкой гроба, но готова вырваться на свободу при первом признаке весны; все сущее представляется сжатым, недолговечным; тишина заставляет звуки раскрываться; в стылом алмазном воздухе всякий вздох, всякое сказанное в полуночный час слово отдается или взрывом, или колокольным перезвоном. Нет, тишиной в полном смысле это не назовешь. Существует и другая тишина. К примеру, молчание любовников, когда им не нужны слова. Щеки Греппина зарумянились, он закрыл глаза. Эта тишина очень даже приятная, но только неполная, женщина непременно подпортит ее: то, мол, ты ее прижал, то не прижал. Он улыбнулся. Но с Элис Джейн даже этого можно было не опасаться. Греппин позаботился обо всем. Все было отлично.

Шепот.

Он надеялся, что соседи не услышали его дурацкий вскрик.

Тихий-тихий шепот.

Так вот, о тишине… Самая лучшая тишина — та, которую устраиваешь сам, устраиваешь во всех деталях, и можно уже не бояться, что лопнут хрустальные оковы, загудят насекомые или задребезжит лампочка. Человеческий ум измыслит средства против любого звука, любой случайности и сотворит такую тишину, что услышишь, как трутся друг о друга клетки твоей собственной ладони.

Шепот.

Он потряс головой. Шепота не было. В его доме шепота быть не могло. Греппина прошиб пот, челюсть отвисла, глаза завращались в орбитах.

Шепот. Тихий разговор.

— Говорю вам, я женюсь, — произнес он голосом слабым и невнятным.

— Врешь, — прозвучало в ответ.

Греппин, как повешенный, уронил голову на грудь.

— Ее зовут Элис Джейн… — Размякшие, мокрые губы выдавливали бесформенные слова. Одно веко задергалось, словно посылая сигналы невидимому гостю. — Вы не помешаете мне любить ее. Я люблю ее…

Шепот.

Греппин слепо шагнул вперед.

Когда он ступил на вентиляционную решетку в полу, отвороты его брюк захлопали под струей теплого воздуха. Шепот.

Печь.

Когда он спускался по лестнице, в парадную дверь постучали.

Греппин приник к двери.

— Кто там?

— Мистер Греппин?

Греппин затаил дыхание.

— Да?

— Впустите нас, будьте добры.

— Кто это?

— Полиция, — отозвались с улицы.

— Что вам нужно? Я как раз сел ужинать.

— Хотим с вами поговорить. Нам позвонили соседи. Сказали, ваши тетя и дядя уже две недели не показывались. Они слышали какой-то шум…

— Поверьте, у нас все нормально. — Греппин выдавил из себя смешок.

— Что ж, давайте обсудим это по-дружески, только откройте дверь, — продолжали снаружи.

— Простите, — не сдавался Греппин, — я устал и проголодался, приходите завтра. Тогда и поговорим, если хотите.

— Вынужден настаивать, чтобы вы открыли, мистер Греппин.

Послышались удары в дверь.

Повернувшись как автомат, Греппин на негнущихся ногах зашагал через холл, мимо равнодушных часов, молча вошел в столовую. Уселся, ни на ком не останавливая взгляда, и заговорил — вначале медленно, потом все быстрее.

— Кто-то ломится в дверь. Не поговоришь ли с ними, тетя Роуз? Скажи, пусть убираются, мы ужинаем. Все заняты ужином, выглядят отлично; если полиция войдет, ей придется убраться ни с чем. Ты поговоришь с ними, тетя Роуз, ладно? А пока все это происходит, мне нужно вам кое-что сказать. — Ни с того ни с сего по его щекам скатилось несколько горячих слезинок. Он проследил, как они исчезли, впитавшись в белую скатерть. — Я не знаю девушки по имени Элис Джейн Беллерд. Я никогда не знал никого по имени Элис Джейн Беллерд! Это все было… не знаю. Я говорил, будто люблю ее и хочу на ней жениться, потому что хотел, чтобы вы улыбнулись. Да, я сказал так, только чтобы заставить вас улыбнуться. У меня никогда не будет женщины, я это понял уже несколько лет назад. Будь добра, тетя Роуз, не передашь ли мне картошку?

Парадная дверь треснула и упала. Прихожая наполнилась приглушенным топотом. В столовую ввалились несколько мужчин.

Замешательство.

Полицейский инспектор поспешно стащил с себя шляпу.

— Прошу прощения, — извинился он. — Я не собирался прерывать ваш ужин, я…

Полицейские остановились так резко, что комната сотряслась и тела тети Роуз и дяди Даймити выбросило на ковер. На горле у каждого, от уха до уха, зиял разрез-полумесяц — жуткое подобие улыбки ниже подбородка, такое же, как у детей за столом; и, глядя на эти рваные улыбки, поздние гости поняли все…

Гонец

The Emissary, 1947

Перевод С.Сухарева

Мне кажется, чувственной восприимчивостью я не обделен: общаясь с кошками и собаками, при поглаживании остро ощущаю теплоту их тел, мягкость шерсти; в собачьей натыкаюсь на застрявшие в ней листья. Пес — это ведь целая энциклопедия, правда? Стоит только потрепать собаку после ее пробежки по осенней листве — и вся осень, целиком, у тебя в ладонях. Эта метафора пришла мне в голову сама собой: тогда я все еще держал дома собаку и возился с ней ежедневно. Учительница в рассказе — та же самая, что и в некоторых других (звали ее мисс Джонсон); я учился у нее в пятом классе, а когда двадцатишестилетним вернулся в Уокиган, мисс Джонсон уже два года не было на свете, а мне лет было больше, чем ей в тот вечер. Взял вот и написал этот рассказ.

Снова осень: он это понял по тому, как Торри прыжками ворвался в дом, внеся с собой свежий морозный сквознячок. Осень впиталась в каждый завиток его черной шерсти. Мелкие листочки прилипли к темным ушам и к морде, слетали с белого пятна на груди и с хвоста, которым он радостно вилял. Пес насквозь пропах осенью.

Мартин Кристи сел в постели и протянул вниз тонкую бледную руку. Торри залаял, щедро вывалил наружу розовый взволнованный язык и принялся возить им по тыльной стороне руки Мартина. Лизал ее как леденец.