Мертвая голова (сборник), стр. 22

– О! – прошептал Гофман. – Ты уже сказал мне его, и я не забыл.

И он позволил своему другу Вернеру уйти, не позаботившись даже спросить его адрес.

Слова его друга стали для него, так сказать, материальны – они были рядом, сверкая перед его глазами, жужжа в уши. И действительно, где еще мог Гофман достать золото, как не в игре? Не найден ли единственно возможный путь к успеху в невозможном предприятии? И, боже, Вернер же говорил, что Гофман был уже наполовину неверен своей клятве! Так не все ли равно теперь? Может, пора уже изменить ей окончательно?! Потом, Вернер также сказал, что он может выиграть не двадцать пять тысяч ливров, а пятьдесят, сто тысяч. Существует, определенно, предел полям, рощам, даже самому морю, они имеют границы, но на зеленом сукне пределов нет.

Как счастлив он будет, с какой радостью и гордостью войдет к Арсене в этот самый будуар, из которого его так грубо вытолкали! Каким ужасным презрением он накажет эту женщину и ее любовника, когда вместо ответа на вопрос: «Что вам здесь надо?» – он, подобно новому Юпитеру {7}, прольет золотой дождь на эту новую Данаю.

И ведь все это было не игрой его воображения или фантасмагорическим явлением, а возможной реальностью! Все это могло бы сбыться. Шансы были равны и для победы, и для поражения, потому что, как уже известно, в игре Гофману везло.

О, этот сто тринадцатый номер! Как манило его это пламенеющее число, как сиял этот адский маяк, как влек его к этой манящей золотой пропасти, от падения в которую кружится голова. Больше часа Гофман боролся с самой губительной из страстей.

Потом, по истечении этого времени, чувствуя, что уже не в силах противостоять искушению, он бросил на стол пятнадцать су чаевых для официанта и бегом, не останавливаясь, достиг Цветочной набережной. Влетев в свою комнату, схватил последние триста талеров и, не дав себе времени подумать, сел в карету, крикнув:

– В Пале-Рояль!

Номер 113

Пале-Рояль в то время назывался Пале-Эгалите, или Дворцом Братства, а позже был переименован в Национальный дворец, потому что республиканцы первым делом меняли названия улиц и площадей, оставляя за собой право возвратить им прежние. Так вот, Пале-Рояль (мы говорим так, потому что нам он знаком под этим названием) был в то время совершенно другим, но это нисколько не умаляло ни его художественной ценности, ни оригинальности, особенно вечером, в тот час, когда туда прибыл Гофман.

Планировка дворца мало чем отличалась от нынешней, за исключением того, что галерея, называемая в наше время Орлеанской, была тогда двухъярусной деревянной постройкой, уступившей впоследствии место залу с шестью рядами дорических колонн, к тому же вместо лип в саду росли каштановые деревья и там, где теперь бассейн, находился цирк, огромное здание, окруженное решеткой, а пространство вокруг него было вымощено плитами.

Не подумайте, что этот цирк был театром. Нет, канатные плясуны и фокусники, выступавшие в Пале-Эгалите, отличались от английского акробата, господина Прайса, который за несколько лет до этого привел в восхищение всю Францию и стал примером для Мазюрье и Ориоля {8}.

Цирк был занят в это время «Друзьями истины» {9}, проводившими там свои заседания, которые могли посещать подписчики журнала «Железные уста». При наличии утреннего номера вечером им открывался доступ в это место наслаждений, и они могли слушать речи всех выступавших сотрудников журнала. А говорили те, в похвальном стремлении поддержать и правящих, и управляемых, о непредвзятости законов и о поисках по всему свету друга истины, какой бы национальности, цвета кожи, образа мыслей он ни был, и об этом открытии мечтали возвестить людям. Подул ветер, и что стало с именами, мнениями, тщеславием этих людей?

Однако цирк шумел в Пале-Эгалите, и доносившиеся оттуда крикливые возгласы вливались в общий большой концерт, начинавшийся каждый вечер в саду. Потому что, надо сказать, в эти дни ужасных бедствий Пале-Рояль стал центром, в котором жизнь, угнетаемая днем страшными муками и борьбой, вырывалась на свободу ночью, будто стараясь с последними глотками воздуха вырвать у неизбежной смерти еще и еще удовольствий, наслаждений. В то время как весь город был пустынен и погружен во мрак, когда грозные дозоры бродили, как дикие звери, в поисках какой бы то ни было добычи, когда во многих домах у каминов жители, лишившиеся друга или родственника, казненного или изгнанного, горестно перешептывались о своих опасениях и потерях, Пале-Рояль сверкал своими огнями, как злобный гений. Все его сто восемьдесят арок были ярко освещены; он выставлял посреди всеобщей нищеты своих потерянных женщин, осыпанных бриллиантами, набеленных и нарумяненных, почти обнаженных или облаченных в роскошные шелковые и бархатные платья, прогуливающихся под деревьями и в галереях в окружении бесстыдной роскоши.

Это была жестокая насмешка над безвозвратно ушедшим. Демонстрировать эти создания с их королевскими украшениями означало бросить ком грязи в милое общество нежных, очаровательных женщин, которых республиканский вихрь умчал из Трианона {10} к гильотине, подобно пьянице, который влачит по грязи одежды своей непорочной невесты.

Роскошью завладели самые низкие женщины; добродетель по-прежнему прикрывалась рубищем. То была одна из истин, открытых «Социальным кружком» {11}. Однако чернь Парижа, которая, к несчастью, сначала действует, а потом рассуждает, из чего выходит, что ей остается только считать совершённые ошибки, – чернь, угнетенная нищетой, почти нагая, не сумела найти правильного ответа и не с презрением, но с завистью взирала на этих цариц разврата, этих отвратительных властительниц порока. Но когда толпа заявляла о своем желании обладать этими телами, принадлежавшими всем, у нее требовали золота и, если его не было, ее подло отвергали. Так цинично попиралась великая декларация равенства, обнародованная под звуки топора, начертанная кровью убиенных. Эти развратные женщины Пале-Рояля имели полное право с насмешкой плюнуть на нее.

В дни, подобные описываемым, напряжение в обществе достигало невероятного накала, и такие контрасты становились необходимы: веселье кипело уже не на вулкане, а в нем самом, и легкие, привыкшие дышать серой и пеплом, не удовольствовались бы нежным благоуханием дней минувших.

Итак, Пале-Рояль, возвышаясь над городом, каждый вечер освещал окрестности своим огненным венцом. Словно каменный герольд, он трубил над огромной мертвой столицей: «Наступила ночь, приходите! У меня есть все: богатство и любовь, игра и женщины! Я продаю все, даже смерть. Кто голодает, кто страдает, приходите ко мне – вы увидите наше богатство, вы увидите наше веселье. Если у вас есть на продажу дочь или совесть – приходите! Ваши глаза ослепнут от блеска золота, в ушах будут звенеть непристойные речи, вы по колено погрязнете в пороках, разврате и забвении. Приходите этим вечером, ведь завтра вы, может быть, умрете».

Вот в чем заключалась движущая пружина, побудительная причина. Надо было торопиться насладиться жизнью, пока не настигла смерть. И люди приходили. Но даже в этом гнезде разврата было особое место, самое многолюдное, – там, где шла игра. Именно там добывали то, благодаря чему можно было получить остальное.

Среди всех этих огнедышащих жерл номер сто тринадцать сиял ярче прочих благодаря своему красному фонарю, похожему на чудовищный глаз опьяневшего циклопа по имени Пале-Эгалите. Если у ада и есть номер, то это, конечно, номер сто тринадцать.

О, там все было продумано до мелочей. На первом этаже помещался ресторан, на втором шла игра – в центре здания, разумеется, должно было быть заключено его сердце; на третьем этаже находилось место, где тратились физические силы, подкрепленные на первом, и деньги, выигранные на втором. Мы повторяем: все было продумано так, чтобы золото не выходило за пределы дома. Именно сюда спешил Гофман, романтический возлюбленный Антонии.

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться