Мертвая голова (сборник), стр. 16

– Довольно! Довольно! – воскликнул он.

Нo танцы продолжались, и в этом видении начинали соединяться оба самых сильных впечатления дня. Фантазия Гофмана то преображала сцену в площадь Революции, и тогда юноша видел госпожу Дюбарри, бледную и обезглавленную, танцующую на месте Арсены, то Арсену, которая танцевала у гильотины и даже в руках палача.

В восторженном уме молодого человека смешались цветы и кровь, танцы и предсмертные муки, жизнь и смерть. Но надо всем этим господствовало только одно – магнетическое влечение к этой женщине. Всякий раз, когда пара этих стройных ног мелькала перед его глазами, когда прозрачная юбка взлетала немного выше дозволенного, трепет охватывал молодого человека, губы его дрожали, дыхание становилось пламенным, и тайные желания овладевали им.

В этом положении Гофману оставалось одно спасение – портрет Антонии, медальон, что он носил на груди, олицетворение чистой любви, противопоставленное любви чувственной, сила непорочного воспоминания перед плотскими желаниями.

Он схватил портрет и поднес его к губам. Но едва он сделал это движение, как услышал резкий хохот своего соседа, насмешливо смотревшего на него. Тогда Гофман вернул медальон на прежнее место и встал, словно вытолкнутый пружиной.

– Дайте мне выйти, – потребовал он, – дайте мне выйти, я не могу здесь больше оставаться!

И, как сумасшедший, он стал пробираться между рядами кресел, наступая на ноги, спотыкаясь о колени зрителей, ворчавших на чудака, которому заблагорассудилось выйти посреди балета.

Второе представление суда Париса

Но восторженность Гофмана не завела его далеко. На углу улицы Сен-Мартен он остановился. Юноша не мог перевести дух, пот катился по нему градом. Гофман провел левой рукой по лбу, а правую прижал к груди и тяжело вздохнул. В эту минуту кто-то дотронулся до его плеча. Он вздрогнул.

– Боже мой! Это он! – раздался чей-то знакомый голос.

Теодор обернулся и вскрикнул от радости. Это был его друг Захария Вернер. Молодые люди бросились друг другу в объятия.

– Куда ты идешь? – поинтересовался Гофман.

– Что ты тут делаешь? – в тот же миг спросил его Захария.

– Я приехал вчера, – ответил Теодор, – видел казнь госпожи Дюбарри и, чтобы развеяться, пошел в Оперу.

– Я живу здесь уже более шести месяцев, каждый день вижу, как казнят по двадцать – двадцать пять человек, и, чтобы развеяться, хожу играть. Не пойдешь ли ты со мной?

– Нет, благодарю.

– Напрасно ты так, мне здесь везет. С твоей удачливостью ты мог бы обогатиться. Тебе, наверное, было ужасно скучно в Опере, ты ведь знаток музыки. Пойдем со мной, и ты услышишь музыку другого рода.

– Музыку?

– Да, звон золотых монет. Кроме того, в том месте, куда я направлюсь, есть всевозможные удовольствия: прелестные женщины, прекрасный ужин и азартная игра.

– Благодарю, мой друг, но это невозможно, я обещал, я поклялся…

– Кому?

– Антонии.

– Стало быть, ты ее видел?

– Я ее люблю, мой друг, обожаю.

– А, понимаю, видимо, именно это тебя и задержало. И в чем же ты поклялся?

– Я поклялся ей не играть и… – Гофман колебался.

– И в чем еще?

– И быть ей верным, – прошептал он.

– Тогда тебе не стоит ходить в сто тринадцатый.

– Что это еще за сто тринадцатый?

– Это номер дома, о котором я тебе говорил. Я ни в чем не клялся, поэтому и иду туда. Прощай, Теодор.

– Прощай, Захария.

И Вернер ушел, между тем как Гофман остался стоять на месте. Когда Вернер скрылся, Гофман понял, что забыл спросить у Захарии его адрес. Единственным местом, где он мог теперь отыскать своего друга, был игорный дом. Но этот адрес запечатлелся в памяти Гофмана так, будто он был вырезан на двери рокового дома огненными буквами.

Однако все это немного успокоило совесть юноши. Природа человека так устроена, что он полон снисхождения к самому себе, потому что снисходительность и есть эгоизм. Теодор пожертвовал игрой ради Антонии и думал, что сдержал клятву, совершенно позабыв о том, что он стоит тут, на углу бульвара и улицы Сен-Мартен, именно потому, что готов нарушить другую данную им клятву.

Но, как мы уже сказали, твердость, проявленная в беседе с Вернером, давала ему право, как он считал, на проявление слабости по отношению к Арсене. Молодой человек из двух крайностей выбрал нечто среднее: вместо того чтобы вновь вернуться в Оперу, куда его так настойчиво увлекал демон-искуситель, он решился ждать танцовщицу у служебного выхода.

Гофман слишком хорошо знал, как устроены театры, чтобы не отыскать этот подъезд в короткое время. Он увидел на улице Бонди длинный и узкий проход, едва освещенный, грязный и сырой, в котором мелькали, подобно теням, люди в нищенских одеждах, и понял, что через эту дверь входят и выходят простые смертные, которых румяна, белила, газ, шелк и блеск преображали в богов и богинь.

Время шло, снег падал густыми хлопьями, но Гофман был так взволнован этим чудным явлением, таившим в себе что-то сверхъестественное, что даже не чувствовал холода, который, казалось, преследовал прохожих. Напрасно юноша сдерживал почти осязаемые пары своего дыхания: руки его оставались пламенными, лоб – влажным. Он стоял неподвижно, прислонившись к стене и устремив взгляд на узкий проход. А снег тем временем медленно, как саваном, покрывал молодого человека, и студент в своей фуражке и немецком сюртуке мало-помалу превращался в мраморную статую.

Наконец, из этого чистилища стали выходить первые освободившиеся участники спектакля: вечерняя стража, потом машинисты, затем вся эта безликая толпа, живущая при театрах, потом артисты мужского пола, переодевающиеся проворнее женщин, потом сами женщины, и, наконец, прелестная танцовщица. Гофман узнал ее не только по хорошенькому личику и походке, отличавшей ее от других, но еще и по черной бархотке на шее, на которой поблескивало странное украшение, вошедшее в моду в эпоху террора.

Едва Арсена показалась в дверях, к подъезду подкатилась карета. Подножка опустилась, и, прежде чем Гофман успел пошевелиться, танцовщица легко запрыгнула в карету. За стеклом мелькнула тень, в которой Теодор силился узнать мужчину с авансцены, и приняла в свои объятия прелестную нимфу. Потом, хотя никто не сказал кучеру, куда ехать, он стегнул лошадей, и они помчались галопом.

То, что мы сейчас описали, произошло с молниеносной быстротой. Гофман испустил отчаянный крик при виде удалявшейся кареты, отделился от стены, подобно выходящей из своего углубления статуи, и, стряхнув снег, покрывавший его, кинулся в погоню за экипажем. Но экипаж мчали вперед две сильные лошади, и молодой человек, как бы ни был стремителен его безрассудный бег, не мог догнать их. Пока он мчался по бульварам, дело его было еще не так безнадежно, даже на улице Бурбон-Вильнёв, переименованную в улицу Нового Равенства, все шло не плохо. Но, достигнув площади Побед, ставшей площадью Национальной Победы, экипаж свернул вправо и исчез.

Тогда, потеряв из виду карету и не слыша более стука колес, молодой человек замедлил бег, а вскоре и вовсе остановился. На углу улицы Нёв-Эсташ он прислонился к стене, переводя дух. Оглядевшись вокруг и не заметив следов экипажа, юноша, поразмыслив немного, решил, что пришло время вернуться домой.

Гофману нелегко было выбраться из этого лабиринта улиц от церкви святого Евстафия до Железной набережной. Наконец, благодаря многочисленным дозорам, разъезжавшим по улицам, благодаря тому, что документы юноши были в полном порядке, благодаря отметке в подорожной, поставленной на заставе и указывающей на то, что он приехал в Париж только накануне вечером, Теодор получил от народной стражи такие верные указания, что быстро добрался до своей гостиницы. Очутившись в ней, молодой человек уединился в своей спальне, но на самом деле его незримо сопровождало жаркое воспоминание.

С этой минуты Гофман постоянно был во власти двух видений. Когда одно из них исчезало, другое занимало его место. Первое видение являло собой бледное истерзанное лицо Дюбарри, которую то усаживали в повозку, то тащили на эшафот. Это видение сменялось другим – притягательным и прелестным образом танцовщицы, стремившейся из глубины сцены к передним подмосткам, порхающей с одной стороны зала к другой.