Мы расстреляны в сорок втором, стр. 34

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Февраль

Весь январь, от первого дня до последнего, стояли лютые морозы. А потом как завьюжит. как заметет! Вокруг, куда ни глянь, сугробы. Ветер свистит и воет в дырах клуни, продувает ее насквозь. Прав Сенечка: февраль справляет панихиду по Харитонову.

Нет среди нас больше Петра Харитонова. И Тимохина нет, и Самохвалова, и Прибыльского, и многих других. Теперь нас осталось только семнадцать.

Но кто знает, долго ли быть нам вместе? Кто скажет, чья следующая очередь? Я чувствую, что развязка близка. Немцам мы уже порядком надоели. Чувствуют, что нас им не запугать. Кто разносит по баракам смуту? Матросы. Кто подбил весь лагерь нарушить приказ и не выйти на утреннюю поверку? Опять же мы. А этого немцы не прощают.

В углу, на гнилой соломе, лежит Семин. Спит, забывшись тяжелым сном. Возле Семина ерзает Сероштан, который неуклюже ухаживал за ним все эти дни и ночи. Почти совсем оправился от побоев Ленька Балюк, вокруг которого, заискивая, вертится Коцюба. Сенечка и Жора затевают какую-то возню. Сухарев, как всегда, молчит. Бляхер мигает слезящимися грустными глазами.

С гордостью я думаю о своих товарищах, которые, пройдя через пытки и допросы, ни разу не запятнали своей совести…

И вдруг замети как не бывало. Дерзко сияет под солнцем белый снег.

Взвизгивая, открывайся настежь ворота клуни. На пороге стоят солдаты с автоматами и староста-кавалерист. В последнее время он здорово насобачился и калякает по-немецки. Говорит:

— Выходи по одному!

— Всем, что ли, выходить? — вежливо, но с насмешкой осведомляется Сенечка.

— Всем. С вещами.

Как будто у нас есть вещи! Но что делать с Валентином Николаевичем? Он еще не может стоять на ногах?

— Ер-р-рунда, — говорит кавалерист, играя тростиной. — Вы его понесете.И, понизив голос, добавляет, не скрывая злорадства: — Что, допрыгались? Так вам и надо, матросне!..

Мы выходим и выстраиваемся. Сероштан и Ленька Балюк ведут Семина. «Шнеллер, шнеллер, — ворчит Сероштан. — Ничего, подождете!»

Почему-то я вздрагиваю и чувствую, как вздрагивает стоящий со мною рядом Сенечка Тарасюк. Я вижу обмотанные тряпками ноги Сенечки, его потухшие глаза. Шершавая кожа, обтягивающая его скулы, шелушится.

За Сенечкой стоит, не двигаясь, боцман Сероштан. Огромный, как глыба. Сникли усы на его щербатом лице. По правую руку от Сероштана морщится Ленька Балюк в разодранной на груди тельняшке. Длинный, как жердь, Жора Мелешкин закрывает собою парней с двухтрубной канонерки «Верный».

Нас семнадцать человек. Мы ослеплены ярой белизной снега, неба, всего этого зимнего дня.

Автоматчики окружают нас, и мы выходим из лагеря. Голые пни, битый кирпич, снег… Позади остается клуня, в которой мы прожили больше четырех месяцев этой мучительной жизнью. Она остается за проволокой. Там она будет стоять и завтра, и послезавтра, и через год. Возможно, что она будет стоять и тогда, когда нас не будет и когда вернутся те, которым удалось пробиться на восток. А нас не будет… Кто поймет это? И кто расскажет тем, что придут с востока, правду о нас? Кто сохранит о нас память?

Будь проклят тот день, когда мы попали в плен! Будь трижды проклят этот лагерь! Мы смотрим на него в последний раз — каждый уже понимает, что сюда нет возврата, как нет возврата из смерти в жизнь. И от того, что мы понимаем это, даже пропахший кислой вонью клочок земли, на котором мы жили, кажется нам родным и милым. С ним трудно расстаться. Будто отрываешь от сердца последнюю нить, связывающую тебя с жизнью, с землей твоей родины.

Куда нас ведут?

Боцман и Ленька то и дело посматривают на Коцюбу. Хоть бы он не расхныкался. Но Коцюба, к удивлению, держится молодцом. Зато Вася Дидич растерян и глупо улыбается.

— Не дрейфь, братва, — говорит Ленька.

— Выше головы, сынки, — подбадривает Сероштан.

Дорога то теряется в зарослях ивняка, то появляется снова. Она идет в гору, падает, петляет. Безучастные деревья провожают нас.

Мы подходим к Днепру.

Река покрыта застывшей бугорчатой лавой. Кажется, будто лед горит на солнце холодным зеленоватым огнем. Там, где раньше был цепной мост, копошатся люди. Они строят новый мост — укладывают двутавровые прогоны на грузные бутовые быки.

Мы переходим через Днепр по льду. Дорога поднимается к Аскольдовой могиле и идет параллельно берегу. Потом за нами смыкаются заснеженные холмы и закрывают собою ледяной простор реки.

Мы сворачиваем на улицу Кирова.

А мороз звенит..

Теперь ясно, что нас поведут через город. — С боков и сзади шагают автоматчики. Впереди движется легковая автомашина. Нас хотят показать людям, как показывают диких зверей. Смотрите: вот все, что осталось от разбитой армии Советов. Какие-то оборванцы. Какая-то банда…

На тротуарах останавливаются люди. Идут следом за нами. С каждой минутой их все больше и больше. Какими изнуренными кажемся мы им? Но и они тоже хороши. Запавшие щеки, потертые пальто, платки… Идут и молча смотрят на нас. А мы — словно оцепенели.

Но вот какая-то женщина, не выдержав, всплескивает руками:

— Ой, какие молодые! Смотрите, люди добрые! За что их так, соколиков? За что?

В толпе поднимается ропот.

И тут к нам возвращается сознание. Надо что-то предпринять. Но что? Мы видим голые деревья, дома, людей и впервые за много месяцев снова чувствуем, как ослепительно красив этот город и как чертовски хороша жизнь. И от сознания того, что, оказывается, кроме войны, смерти и крови, в мире по-прежнему есть красота, мы подтягиваемся и расправляем плечи.

Я смотрю на тротуар. Возле фонарного столба останавливается девушка в короткой шубке. Красивая, накрашенная. Я узнаю ее. Это Валя, Валентина, дружившая раньше с Тоней… И она узнает меня, но я отвожу глаза.

— Ты ее узнал, Ленька?

— А как же! — он сплевывает сквозь зубы и вдруг громко кричит:

— Песню!

Эх, нет среди нас Харитонова! Вот кто затянут бы, как полагается! Я смотрю на товарищей. Ну, кто отважится, кто?

Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали.

Товарищ ..

Запевает Вася Дидич. У него тонкий дребезжащий голосок. Он вот-вот сорвется.