Мы расстреляны в сорок втором, стр. 21

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В кольце

Когда над «Кремлем» сомкнулась маслянистая вода, каждый из нас по-своему испытал чувство щемящей боли и невозвратимой утраты.

Утрата и горечь. Другими словами не передать нашей тоски. Только что у тебя было привычное дело, был кров, и вдруг, неожиданно, ты потерял все. Зато река довольна: она облизывается шершавыми языками длинных волн.

По левую руку от нас лежит село Межигорье. Справа вдали виден Киев.

— Ну, вот и все…— медленно говорит Семин. — Как люди?

— В наличии двадцать человек, — докладывает боцман.

— Сколько раненых?

— Четырнадцать.

— Так…— Семин с минуту молчит. — У раненых отобрать оружие.

Мы ничего не понимаем. Люди с неохотой протягивают боцману свои винтовки. Многие лежат на шинелях либо сидят на земле. Кто-то, словно ребенка, пытается убаюкать перебинтованную руку.

— Хорошо, — Семин кивает боцману, обводит нас немигающим взглядом.Слушай меня внимательно… Так вот, товарищи…

Его голос срывается. Семину не хватает воздуха. Запинаясь от волнения, он говорит, что наши войска оставили Киев.

Этому мы не хотим верить.

— Немцы в Киеве, — безжалостно, уничтожая последнюю надежду (а вдруг ошибка? а вдруг послышалось?), повторяет Семин. — Радист, зачитай шифровку.

И мы опускаем головы.

Немцы теперь повсюду. Кольцо сомкнулось. И есть только один путь — на восток. Части, оставившие Киев, отходят на Борисполь. Но раненым, конечно, не дойти. Вот почему те, кому идти не под силу, должны остаться. Вокруг — села. Кое-кто, возможно, сумеет добраться и до Киева. Другого выхода нет.

— Остальные пойдут со мной, — говорит Семин. Себя он не причисляет к раненым.

Он отзывает в сторону Сероштана, уговаривает его остаться. Ведь у того дети. И потом — боцман уже не молод.

— Зачем обижаешь, командир? — Сероштан мотает головой. — Чи я заслужил такое?

— Как знаешь…— Семин уступает. — Только я в твоих же интересах, Парамон Софронович…

— Теперь у меня нету другого интереса, — упрямо твердит Сероштан. — Нету, понимаешь? Ну, никогда не забуду, Валентин Николаевич, — он ловит руку Семина и пожимает ее. — Дай тебе бог здоровья.

Ленька Балюк, Харитонов, Жора Мелешкин и Сенечка разбирают весла. Я сажусь на руль. Боцман отталкивает шлюпку и придерживает ее рукой. Командир еще на берегу.

— Спасибо за службу, — глухо говорит Семин, и отворачивается.

Он проходит на нос, боцман прыгает в шлюпку и ее выносит на быстрину. С С берега смотрят раненые. В их глазах столько тоски, что мы невольно съеживаемся. Ни у кого из нас не хватает духу поднять голову.

На левый берег мы выходим всемером. Жухлая осока, верболоз. Ноги утопают в песке. Сквозь сетку мелкого дождя виден Киев: луковка Андреевской церкви, Дом правительства, нацеленная в небо колокольня Лавры… Киев почти рядом, наш Киев, но туда нам дорога заказана. Страшно подумать, по Киеву расхаживают немцы…

Значит, не гулять Жоре Мелешкину по Крещатику. Значит, не ходить Сенечке в гости к приятной знакомой, которая, помнится, живет где-то на Институтской. И мне с Ленькой тоже не видеть Тони. От нее нас отделяет не только река — переплыть Днепр мне и Леньке, что плюнуть, — между нами и Тоней стала теперь война.

Ну кто бы мог подумать, что мы когда-нибудь оставим Киев? И вот мы оставляем его.

Лишь у Семина нет в Киеве ни друзей, ни знакомых. С виду Семин даже спокоен. Но только с виду. Если бы знали люди, что творится у него сейчас на душе!

Теперь я вспоминаю, что, как это ни странно, ни разу еще не видел Семина улыбающимся или веселым. Никто из наших не слышал его смеха. Да и то, умеет ли он смеяться? Его лицо всегда сосредоточенно. Порою оно кажется чуть-чуть рассеянным.

Вот и сейчас он тоже рассеянно смотрит по-сторонам. Он задумчив, и я знаю, что в целом мире нет человека, который мог бы ему помочь. А слова… Словам он не доверяет. Семин не из тех, кто любит, чтобы их утешали.

Грустная, тоскливая тишина обступает нас со всех сторон и медленно, исподволь захватывает душу. Все молчат, смотрят себе под ноги, даже Сенечка Тарасюк.

Я стараюсь быть поближе к Семину. Иду рядом. Вскоре мы подходим к какому-то селу. Оно сирое, унылое. На огородах меж сухими будыльями подсолнуха торчат косоплечие пугала. Тускло зеленеют замшелые соломенные стрехи. Сероштан нагибается, стучит согнутым пальцем в окошко старой сплющенной хаты, потом дергает за железную клямку потемневшей от времени некрашеной двери. Долго ждет, пока из сеней отзовется хозяйка.

— Хто там? — спрашивает она.

— Та свои ж, — отвечает боцман. — Видчыняй.

Но хозяйка не торопится открывать. Из-за двери слышен шепот, слышно учащенное дыхание.

— Та видчыняй же, Маланка, кажу тебе — свои… Це я, Сероштан…

— Господи, Парамон…

Дверь визжит, и Сероштан, пригнувшись, втискивается в сени. Ему передается волнение хозяйки, и он тоже переходит на сухой шепот. Выйдя из хаты, говорит, что в селе никого нет. Были на постое саперы, но и те ушли. Так, часа три тому назад. Взорвали мост через Днепр и подались на шоссе. Оно недалеко, за выгоном.

Хозяйка приглашает нас в хату поснедать чем бог послал.

Семин смотрит на часы.

— Не успеем, надо торопиться. Ты, Парамон Софронович, попроси у нее чего-нибудь на дорогу. Пусть даст хлеба и сала, если не жаль. Ты ее, кажется, назвал по имени? Вы знакомы?

— Как же, родня она мне.

— Даже так? Понятно, — говорит Семин. — В таком случае ты оставайся. Мы возьмем курс вон на тот выселок. Догонишь.

— Добре, — соглашается Сероштан. Не проходит и двадцати минут, как мы слышим за спиной его могучие шаги и посапывание. Сероштан несет торбу. Поравнявшись с нами, развязывает ее и наделяет каждого краюхой еще теплого ситного хлеба и, после некоторого колебания, раздает по куску домашней колбасы. В торбе у него остаются ржаные лепешки, но их он не вынимает.

— Так и быть, устроим короткий привал, — говорит Семин. — Садись. У кого есть нож?

— У меня.

Жора вынимает из кармана нож, вытирает его травой и протягивает Семину деревянной ручкой вперед.

— А ножик, между прочим, финский, — говорит Семин. — Если не ошибаюсь, третий номер. Давно он у тебя, Мелешкин?