Сальватор, стр. 20

– Что же делать?

– Возвращайтесь домой. Я попробую что-нибудь узнать. Вы тоже постарайтесь разведать по вашим каналам. И положитесь на меня.

– Друг, – сказал Доминик, – уж коль вы так добры…

– Что еще? – спросил Сальватор, глядя на монаха.

– Позвольте мне попросить у вас прощения за то, что я не все вам сказал.

– Еще не поздно. Говорите же.

– Так вот, знайте, что человек, которого арестовали, не Дюбрей, и он не мой друг.

– Вот как?

– Его зовут Сарранти. Это мой отец.

– Ага! – воскликнул Сальватор. – Теперь я все понял!

Затем, взглянув на монаха, сказал:

– Идите в первую церковь, которая попадется вам на пути, и молитесь, брат мой!

– А вы?

– Я… я попробую что-нибудь сделать.

Монах схватил руку Сальватора и, прежде чем тот успел воспротивиться этому, поцеловал ее.

– Брат мой, – сказал Сальватор. – Я уже сказал вам, что предан вам телом и душой, но нас не должны видеть вместе. Прощайте!

Он захлопнул дверцу кареты и быстрыми шагами удалился.

– В церковь Сен-Жермен-де-Пре! – сказал монах вознице.

И пока фиакр с присущей ему скоростью двигался в сторону моста Согласия, Сальватор быстрыми шагами направлялся к улице Риволи.

Глава XII

Привидение

Церковь Сен-Жермен-де-Пре с ее римским портиком, массивными колоннами, низкими сводами, запахами VIII века являлась одной из самых мрачных церквей в Париже, и, следовательно, в ней можно было скорее всего оказаться в одиночестве и обрести возвышенность души.

Поэтому Доминик, этот терпеливый монах, но человек строгих правил, не без причин избрал именно церковь Сен-Жермен-де-Пре для того, чтобы умолить Бога помочь отцу.

Молился он долго, а когда вышел из церкви, спрятав руки в большие рукава своих одежд и склонив голову на грудь, было уже начало пятого вечера.

Он медленно побрел по улице По-де-Фер, находясь во власти надежды – следует признать, очень неясной и робкой, – что его отец, освободившись, придет к нему домой.

А посему первым вопросом, который он задал доброй женщине, одновременно консьержке и экономке аббата, был вопрос, не спрашивал ли его кто-нибудь, пока он отсутствовал.

– Да, спрашивал, отец мой, – ответила консьержка. – К вам приходил какой-то господин…

Доминик вздрогнул.

– Как его имя? – спросил он.

– Он не назвал себя.

– Вы его не знаете?

– Нет… Я видела его в первый раз.

– Вы уверены, что это не тот, кто позавчера вставил для меня письмо?

– О, нет! Того господина я бы узнала: другого такого мрачного лица в Париже не встретишь.

– Бедный отец! – прошептал Доминик.

– Человек, который дважды приходил сюда, – продолжала консьержка, – потому что он приходил два раза: в первый раз в полдень, а во второй раз в четыре часа, был худым и лысым. Ему на вид лет шестьдесят, маленькие, глубоко сидящие глазки, как у крота, и болезненный вид. Кстати, вы, возможно, его скоро сами увидите, поскольку он сказал мне, что должен что-то купить и вернуться… Мне впускать его?

– Конечно, – рассеянно сказал аббат, которого в данный момент не интересовало ничего, кроме новостей об отце.

Взяв ключ, он уже направился было наверх.

– Но, мсье аббат… – произнесла женщина.

– Что?

– Вы, выходит, пообедали в городе?

– Нет, – ответил аббат, отрицательно покачав головой.

– Тогда, выходит, вы весь день ничего не ели?

– Я об этом как-то и не подумал… Сходите, пожалуйста, к ресторатору и принесите мне что-нибудь.

– Если мсье аббат не возражает, – сказала сердобольная женщина, бросив взгляд на свою печь, – у меня есть хороший бульон…

– Прекрасно!

– Потом я брошу на сковороду пару отбивных: это будет много лучше, чем взять мясо у ресторатора.

– Поступайте, как считаете нужным.

– Через пять минут бульон и отбивные будут у вас в комнате.

Аббат кивнул головой в знак согласия и пошел к себе.

Войдя в комнату, он распахнул окно. В окно сквозь ветви деревьев Люксембургского сада, на которых уже набухли почки, пробились последние золотые лучи заходящего солнца.

В воздухе стояла та легкая синеватая дымка, которая предвещала наступление весны.

Аббат сел, опершись локтем на подоконник, слушая щебет вольных воробьев, готовившихся разлететься по своим гнездам.

Консьержка, как и было обещано, принесла бульон и две отбивных. Не прерывая задумчивости монаха, поскольку уже привыкла видеть его в таком состоянии, она поставила все на стол, а стол придвинула поближе к нему.

Аббат любил крошить хлеб на подоконник, а птицы, привыкнув к такому подношению, обычно слетались к окну подобно тому, как древнеримские нищие собирались за подаянием у дверей Луккула или Цезаря.

Но вот уже целый месяц окно оставалось закрытым, целый месяц птицы напрасно взывали к своему другу, усаживаясь на подоконник и с любопытством глядя через стекло внутрь комнаты.

Но комната была пуста: аббат Доминик находился в Пеноеле.

Когда же птицы увидели, что окно открыто, их гомон усилился. Можно было подумать, что они сообщали друг другу эту благую весть. Наконец несколько птиц, отличавшихся, по-видимому, хорошей памятью, осмелились на всякий случай пролететь в непосредственной близости от монаха.

Шум их крыльев вывел аббата из задумчивости.

– А! – сказал он. – Бедные создания, я про вас совсем забыл. Но вы-то меня помните, значит, вы лучше меня!

Взяв кусок хлеба, он, как и раньше, раскрошил его по подоконнику.

И сразу же к окну подлетели не два-три наиболее смелых воробья, а все старые знакомые слетелись на угощение.

– Свободны, свободны, свободны! – прошептал Доминик. – Вы свободны, милые птицы, а мой отец находится в тюрьме!

Он снова упал в кресло, где за минуту до этого сидел, погруженный в глубокое раздумье.

Потом машинально выпил бульон и съел отбивные стой корочкой, которая осталась от хлеба после того, как он угостил мякишем воробьев.

Солнце постепенно, но неумолимо скрывалось за горизонтом и своими лучами золотило уже только верхушки деревьев и верхушки труб. Птички улетели в гнезда, и их щебет постепенно стих.

По-прежнему машинально Доминик взял газету и развернул ее.

Две первые колонки повествовали о происшедших накануне событиях. Аббат Доминик, зная о том, что произошло, не хуже репортера правительственной газеты, даже не стал их читать. Но когда он дошел до третьей колонки, его словно ослепило. По всему телу с головы до ног пробежала судорога, а на лбу выступила испарина. Еще не успев прочесть текста, он увидел, трижды повторенную, свою фамилию, вернее, фамилию отца.

Почему же это имя господина Сарранти трижды встречалось на страницах этой газеты?

Бедный Доминик почувствовал столь же сильное волнение, какое, вероятно, чувствовали гости на пиру царя Валтазара в тот момент, когда невидимая рука начертала на стене три пылающих слова, предупреждавших о смерти.

Он протер глаза, словно бы его ослепило зрелище крови. Потом попытался было прочесть, но державшие газету руки так сильно дрожали, что строчки текста прыгали перед его глазами словно зайчики, отраженные от постоянно движущегося зеркала.

Наконец, разложив газету на коленях и прижав ее ладонями, он при слабом свете умирающего дня прочел…

Вы догадываетесь, что он смог прочитать, не так ли? Он прочитал тот ужасный доклад, который был опубликован в правительственной прессе и который мы уже доводили до вашего сведения. Это был доклад, где его отец обвинялся в ограблении и убийстве!

Гром и молния не смогли бы ослепить и оглушить человека сильнее, чем эта чудовищная статья.

Но вдруг он вскочил с кресла и с криком бросился к секретеру:

– О! Благодарю тебя, Господи! Эта клевета, дорогой мой отец, вернется в ад, откуда она и вышла!

И вынул из ящичка лист бумаги, на котором, как мы уже знаем, была изложена исповедь господина Жерара.

Он страстно поцеловал свиток, который мог спасти жизнь человека. И даже больше, чем жизнь: его честь! Честь его любимого отца!