Сальватор, стр. 100

– Может быть, ускорим шаг, Ваше Превосходительство?

– Не стоит. Но вас что же, не беспокоит Карамель? Меня это интересное животное очень занимает, поскольку я надеюсь, что она сумеет совратить пса одного моего знакомого.

– А почему она должна меня беспокоить?

– Как она сумеет вас найти?

– О, на этот счет тревожиться не стоит! Она меня найдет!

– Но где?

– Да у Барбетт, в Виноградном тупике, там, куда она завлекла Бабиласа.

– А, ну да, ну да, у Барбетт… Постойте, не она ли сдает напрокат стулья в церкви? Не она ли подружка «Длинного Овса»?

– И моя тоже, Ваше Превосходительство.

– Вот уж не мог предположить в вас, Жибасье, такое пристрастие к верующим женщинам.

– Что поделать, Ваше Превосходительство! С каждым днем я становлюсь все старше и поэтому думаю, что пора позаботиться и о спасении моей души.

 – Амен! – сказал господин Жакаль, забирая в табакерке большую понюшку табака и с шумом втягивая ее носом.

Они прошли по улице Сен-Жак до угла улицы Вьель-Эстрапад, где господин Жакаль сел в свою карету и распрощался с Жибасье. А тот, вернувшись, прошел по Почтовой улице и вошел в дом женщины, которая сдавала внаем стулья в церкви. Но последовать за ним мы поостережемся.

Глава L

Миньон и Вильгельм Майстер

Юная Рождественская Роза, придя в себя, уставилась на Людовика своими огромными глазами. Они были полны грусти и беспокойства. Она попыталась было заговорить, то ли для того, чтобы поблагодарить молодого человека, то ли для того, чтобы объяснить ему причину своего обморока, но Людовик закрыл ей ладонью рот, не сказав ни слова, безусловно, из опасения, что выход ее из забытья будет сопровождаться печальными последствиями.

Затем, когда она снова закрыла глаза, он склонился над ней, словно продолжая ее мысль:

– Поспи немного, моя маленькая Роза, – прошептал он нежным голосом. – Ты ведь знаешь, что, когда у тебя случаются такие приступы, тебе нужно отдохнуть четверть часа. Спи! Мы поговорим обо всем, когда ты проснешься!

– Да, – просто ответила девочка, погружаясь в сон.

Тогда Людовик взял стул, тихо поставил его рядом с кроватью Рождественской Розы, сел, положив голову на ладонь и оперевшись локтем на деревянный подлокотник, и задумался…

О чем же он думал?

Должны ли мы открыть те нежные и благочестивые мысли, проносившиеся в мозгу молодого человека в то время, когда девочка спала тихим и безмятежным сном?

Отметим прежде всего, что смотреть на нее было истинным блаженством! Жан Робер отдал бы самую прекрасную из своих од, Петрюс пожертвовал бы самым прекрасным из своих эскизов только за то, чтобы взглянуть на нее хотя бы на миг: Жан Робер воспел бы ее в стихах, а Петрюс увековечил бы ее на полотне.

Это была серьезная красота, очарование болезненной юности, матовая темноватая кожа лица Миньоны, изображенной Гёте или Шеффером. Запечатлен был быстрый переходный момент, когда девочка превращается в девушку, когда душа обретает тело, а тело наполняется душой. Это был момент для возвышенных поэтических чувств, первый луч любви, брошенный глазами комедианта и проникший в сердце цыганки.

Да и сам Людовик, следует признаться, был очень похож на героя поэта из Франкфурта. Уже несколько уставший от жизни еще до того, как он в нее вошел, Людовик страдал недостатком, свойственным молодым людям того времени, которое мы пытаемся описать и на которое отчаянные и полные насмешек произведения Байрона наложили поэтическое разочарование. Каждый полагал, что должен стать героем баллады или драмы, Дон Жуаном или Манфредом, Стено или Ларой. Добавьте к этому, что Людовик, врач, а посему материалист, применял к жизни научные доктрины. Привыкнув иметь дело с человеческим телом, он до сего времени, подобно Гамлету, рассуждающему над черепом бедного Йорика, полагал, что красота – это маска, прикрывающая труп. И он беспощадно насмехался при каждом удобном случае над теми из своих коллег, кто прославлял идеальную красоту женщин и платоническую любовь мужчин.

Несмотря на противоположные взгляды двух лучших своих друзей, Петрюса и Жана Робера, он не хотел признавать в любви ничего другого, кроме чисто физического акта, голоса естества, контакта двух эпидерм, производящих действие, подобное искре от электрической батареи. И ничего больше.

И напрасно Жан Робер боролся с этим материализмом, призывая на помощь все дилеммы наиболее утонченной любви. Напрасно Петрюс демонстрировал этому скептику проявления любви во всей ее естественности. Людовик все отрицал: в любви, как и в религии, он был атеистом. Таким образом он со времени своего выпуска из коллежа все свое свободное время – а было его не так уж много – посвятил встречам со случайными принцессами, которые попадались ему под руку.

Таким мы и увидели его под руку с принцессой Ванврской, прекрасной Шант-Лила.

Прогулка в лесу утром с одной, прогулка вечером на лодке с другой, ужин в Аль с третьей, бал-маскарад с четвертой – все это были те легкие развлечения, которых Людовик до самого последнего времени добивался от женщин. Но он никогда не думал относиться к ним иначе, как к машинам для получения удовольствия, как к автоматам для развлечений.

Он испытывал крайнее презрение к умственным способностям женщин. Он утверждал, что женщины в основном были красивы и глупы, словно розы, с которыми поэты имели наглость их сравнивать. Следовательно, ему ни разу не приходило в голову поговорить с какой-нибудь женщиной на серьезные темы, будь то мадам де Сталь или мадам Ролан. Те из них, кто старался вызвать восхищение собой неженскими качествами, были, по его мнению, чем-то вроде чудовищ, выродками, отклонениями от нормы. Эту свою теорию он обосновывал на примерах из жизни женщин древности, которые от Греции до Рима пребывали в гинекее или в домах терпимости. Они были добры, как Лаис, куртизанками, подобно Корнелии, или матронами. Наконец они оказались у турков запертыми в гаремах, где послушно ждали знака от своего повелителя для того, чтобы осмелиться его любить.

И напрасно ему пытались втолковать, что разнообразие наших знаний, наше образование, дававшееся за двадцать пять лет, развивающее наши умственные способности и наше сердце, сеют там лишь иллюзорное восприятие превосходства ума мужчин над умом женщин, но что придет время – и некоторые исключения доказывают, что эти соображения вовсе не являются утопией, – так вот придет то время, когда оба пола будут получать одинаковое образование, и тогда умственное развитие их сравняется. Но он и слушать ничего не желал и продолжал относиться к женскому полу как к жизненной системе растений, или скорее животных.

Он был таким образом испорченным, как мы уже сказали, ребенком. Непорочной душой в развращенном теле. Он был похож на те тропические растения, которые, будучи помещены в наши оранжереи, чахнут и хиреют. Но когда на смену искусственной атмосфере оранжереи приходит плодотворное тепло горячего солнца, они оживают и начинают вновь цвести.

Кроме всего прочего, Людовик не осознавал того морального опустошения, в котором он рос. Ему суждено было почувствовать, что он заново родился, а друзьям его увидеть, как он цветет и плодоносит, только тогда, когда его обожжет своими горячими лучами любовь, это плодотворное солнце для мужчин и женщин.

И это случилось во время целомудренного сна Рождественской Розы, от лица которой он никак не мог отвести своего взгляда. В голову ему, подобно колдовским порывам ветерка, врывались ароматы молодости и любви: именно они обычно освежают лица двадцатилетних юношей. С Людовиком это произошло с задержкой в семь или восемь лет.

В то время, как нежное дыхание колыхало его волосы, он почувствовал, что в сердце его, подобно струям воды из шлюза, врываются странные мысли доселе незнакомых ему мечтаний и пленительной нежности.

Как назвать ту дрожь, которая в какой-то момент пробежала по всему его телу? Какое имя дать этой неизвестной ему доселе испарине, покрывшей весь лоб? Как охарактеризовать то чувство, которое внезапно, так резко и нежданно, охватило его душу?