Этот безумный, безумный, безумный мир..., стр. 28

Консьерж гостиницы, у которого я хочу спросить, как пройти к домику Хемингуэя, разговаривает с американкой загадочного возраста. Она после очевидной, модной в среде высшего и среднего американского класса пластической операции. Или, как коротко говорят в Америке: «хирургии». Хирургия — единственный вид искусства, в котором разбираются все американцы. Хирургия — признак зажиточности, пропуск в высший свет, один из самых крутых американских наворотов. Наравне с погодой, домашними животными — это любимая тема в любой женской компании.

— Я знаю доктора, который превосходно делает носы и укрупняет глаза.

— А наш врач использует новую технику, он подшивает под щеки воланчики, чтобы не было ямочек.

Действительно, американские врачи-хирурги в этом деле добились не меньше, чем художники эпохи Возрождения в живописи. Среди них появились свои Леонардо да Винчи, Рафаэли, Веласкесы. Они не врачи, они живописцы от медицины. Они меняют овал лиц, обрезают носы, удлиняют мочки ушей под размер сережек, укрупняют женщинам губы, делают их сочными и поцелуйчатыми как у Софи Лорен, или как у Джулии Робертс. Мужчинам раздувают ноздри, как у Джека Николсона, создавая ощущение такого же скрытого темперамента. Уколами умерщвляют нервы в местах скопления морщин, чтобы думать не морщась, смеяться не улыбаясь, и чтобы лицо выглядело невозмутимо просветленным в любой ситуации, будь то юбилей или похороны. Если б не активные пока еще зрачки в обрамлении отредактированных глаз, многие американки напоминали бы сегодня собственные посмертные маски.

У американки, которая разговаривает с консьержем, даже не лицо, это пятка младенца. По лицу ей можно дать лет пять, по фигуре — сорок восемь, по рукам — все шестьдесят семь. Говорит она очень громко, как говорят люди, уверенные в том, что не при каких обстоятельствах своего лица уже не потеряют.

— Где тут домик этого известного бородатого человека, который разводил кошек?

В отличие от консьержа — поляка, который, судя по всему, давно уже работает в Америке и привык к подобным вопросам, — я не сразу понял, что она спросила о Хемингуэе.

Во-первых, я забыл, что Хемингуэй действительно любил кошек, во-вторых, он их все-таки любил, а не разводил, но для сегодняшнего американского реалиста, воспитанного книгами Карнеги, а не Марка Твена и Фицжеральда, непонятно, как можно любить без прибыли. А значит — разводил. Но еще больше меня поразило, что стоявшие рядом американцы, которые тоже ждали ответа консьержа, ничуть не удивились ее вопросу. Консьерж вынул откуда-то из-под своего прилавка несколько карт Ки-Веста, отметил на них, где находится музей, и крупно печатными буквами каждому написал имя великого кошачих дел мастера.

В музей меня вез таксист-латиноамериканец. Я рассказал ему об этом случае. Он с радостью человека, который любит поболтать с пассажирами, тут же подхватил тему:

— Ой, это же американцы, они же narrow-minded (словосочетание в дословном переводе на русский означает узко-умственный)! Я недавно вез одну из аэропорта в Майами, ей лет сорок. Выехали на берег, она как закричит: «Наконец-то я увидела Тихий океан!».

Я спросил у таксиста, из какой он приехал страны.

— Я бразилец, — гордо ответил таксист, тем самым подчеркнув, что уж он-то не narrow-minded. — А кем Вы в России работаете?

— Я писатель, книжки пишу.

— Не, я книжек не читаю. У нас в семье было много детей, грамоте учили плохо — мне читать трудно.

Он ненадолго замолк, наверно вспоминая свое бразильское босоногое детство, а я подумал: не слишком ли это парадоксально, что даже не умеющий толком читать бразильский таксист, считает американцев узкоумственными.

***

Я брожу по дворику хемингуэевского дома. Дом двухэтажный, старинный, лоскуток поэзии на рациональной американской земле. Много деревьев. Они когда-то скрывали Хемингуэя от жаркого солнца Флориды. Дорожки ныряют между кустами. В доме сохранилась библиотека. Интересно, что любил читать Хемингуэй? Есть даже небольшая брошюрка, которая называется «Бурлящий бассейн», видимо, в то время эти первые джакузи только что появились, и Хемингуэй мечтал о таком бассейне.

Во дворе у него тоже есть бассейн. Не такой, как нынешний, в кафеле, но бодрость писателю с утра, очевидно, этот бассейн придавал. Много книг о здоровье, книга «Мой бизнес», романы известных писателей: Фицджеральда, Ивлина Во и большая брошюра Форда «Конвейер».

Но американцев не интересуют книги и библиотека Хемингуэя. Они атакуют гидов другими вопросами, ведь в музее специально для привлечения американских посетителей — сто кошек, якобы в память о писателе. И это действительно привлекает обывателя.

— Вы были в домике Хемингуэя? Что Вы, сходите обязательно: там сто кошек! Понимаете? Сто!

И идут люди, чтобы увидеть в музее Хемингуэя сто кошек. И задают вопросы, которые из этих кошек помнят самого писателя? И как писатель кастрировал котов? Сам, или у него кто-то был для этого? А какими инструментами в то время кастрировали? Практически, главная экспозиция музея — кошки Хемингуэя, следующая — спонсоры Хемингуэя, следующая — его женщины.

Я выхожу прогуляться по тенистому саду. Деревья с уважением обмахивают меня своими опахалами. Они как бы чувствуют во мне что-то родное для них, писательское. Я представляю себе, как Хемингуэй также любил по утрам бродить среди этих деревьев, и по шороху их листьев я читаю его грустные мысли. Недаром в его библиотеке есть книжка — фордовский «Конвейер».

Он чувствовал, что гениальное изобретение цивилизации внедрится скоро и в кино, и в живопись, и в литературу, и художественный стиль, и художественное слово уступит место стилю литературно-телеграфному. И разговор о том, кто гениальнее, Фицджеральд или Хемингуэй, абсолютно беспредметен, потому что через несколько лет после внедрения конвейера во все сферы человеческой души забудут и о том, и о другом. Может быть будут помнить только название повести «Старик и море», и то лишь потому, что будет выгодно зарабатывать на акварельках с нарисованными стариком и морем.

А как нарисовать «Прощай, оружие»? Да и сам тезис неприбылен. Может, поэтому каждый вечер на берегу моря старик Хэм выпивал любимое виски, и тогда ему казалось, что все не так безнадежно. Ему веселей становилось на душе, и казалось, что «Старик и море», как и стихи Байрона, и полотна Рафаэля, и пьесы Шекспира созданы, чтобы человечество когда-нибудь сказало себе, как и герою его романа: «Прощай, оружие».

ВОЗВРАЩЕНИЕ

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Объявили посадку. Через несколько минут самолет «Вашингтон — Москва» приземлится в аэропорту «Шереметьево». Большинство в самолете наши. Мы все незнакомы. Но нас объединяет одно — грустные лица.

И даже симпатичный партийный работник, молча просидевший рядом со мной восемь часов, когда колеса самолета коснулись земли и нас привычно, по-родному тряхнуло всех, как кули с картошкой, грустно и задумчиво выдохнул; «Ну вот и Родина!»

Я его понимаю. Ему надо будет рассказывать о том, как т а м плохо. О чем он расскажет? О том, что и х мостовые устланы «утраченными иллюзиями неимущих», а тротуары вымощены «страданиями эксплуатируемых масс»?

Мне легче — я не партийный работник. Я могу рассказать о том, о чем хочу рассказать. Во-первых, потому что далеко не все из вас, уважаемые читатели, бывали в Америке. Во-вторых, не все в ближайшее время туда поедут. Еще не у всех есть там родственники. Я понимаю, что об Америке много написано: Горький, Маяковский, Ильф и Петров, Жванецкий. Наконец, Валентин Зорин и Фарид Сейфуль-Мулюков, авторы незабвенных «утраченных иллюзий» и «страданий эксплуатируемых масс». Я думаю, каждому Америка должна понравиться и не понравиться по-своему. Джоконда каждому улыбается той улыбкой, которую он заслуживает. Я это понял, когда один мой бывший соученик, ничего не добившийся в жизни, сказал, что у Джоконды, между прочим, завистливая улыбочка. Америка не Джоконда. Но любую страну можно считать произведением искусства того народа, который в ней живет...