Могикане Парижа, стр. 72

– На мое имя? – поспешил сказать я просто.

– Да, и вот услуга, которой я у вас прошу.

– Я желал бы, чтоб дело было серьезнее, – возразил я, – потому что то, чего вы у меня просите, собственно говоря, не услуга, а простое одолжение. Когда вы вздумаете положить эту сумму, вы мне скажите, я исполню ваше желание и лично передам вам расписку, чтоб вы могли в случае отъезда, внезапной смерти заменить меня, отправиться к нотариусу как действительный собственник денег.

– Если бы деньги принадлежали мне, – сказал Сарранти, – я отказался бы от этой гарантии, которую я считаю совершенно излишней; но они не принадлежат мне и должны служить высшим целям. Я принимаю не только вашу услугу, но даже все гарантии, которые вы мне предложите для того, чтоб облегчить в нужную минуту получение наличных денег.

– Передайте мне эту сумму, и через час она будет положена у Генри.

Действительно, у Сарранти в чемодане было триста тысяч франков золотом.

Мы сосчитали их, затем я запер их в шкатулку, дал расписку в условленной форме, велел запрячь лошадь и уехал в Корбейль.

Через полтора часа я вернулся домой.

Сарранти был у изголовья постели моего брата, которому становилось все хуже и хуже. Жак спрашивал обо мне два или три раза; положение его было отчаянное, и доктор не отвечал даже за ночь. Около двух часов утра он пожелал увидеть в последний раз детей; Гертруда, ухаживающая за ними, подняла их с постели и привела к нему.

Бедные малютки плакали, не отдавая себе полного отчета в своем несчастье. Они инстинктивно чувствовали, что что-то таинственное, мрачное и бесконечное вставало над ними – это была смерть.

Жак благословил детей, которые встали на колени около его постели; затем он поцеловал их и сделал знак Гертруде, чтобы она их увела. Дети не хотели уходить; слезы их превратились в рыдания, а рыдания в крики, когда их заставили оставить комнату. Это была очень печальная, разрывающая душу сцена…

Больной ослаб во второй раз. Священник боялся налить ему еще эликсира, который возвратил было силы страдальцу, и довольствовался на этот раз тем, что дал ему понюхать соли, действительно, этого оказалось достаточно.

Жерар открыл глаза, вздохнул, отер пот, покрывавший его лоб, продолжал:

– Через час после ухода детей брат умер. Агония его была тихая, и, как он желал, он умер на моих руках… на руках двух честных людей; потому что до минуты смерти моего брата я не мог упрекнуть себя не только ни в одном дурном деле, но даже в дурной мысли. На другой день или, скорее, в тот же день рано утром детей удалили. Гертруда и Жан отвезли их в Фонтенбло, где они должны были провести два дня, и куда, отдав последний долг своему другу, за ними должен был отправиться Сарранти. Они спрашивали, почему им не позволяют поцеловать отца? Им ответили, что отец еще не проснулся; но тогда старший, который начинал немного понимать, что такое смерть, заметил:

– Нам уже раз говорили, что мама спит, нас уже уводили однажды утром, и мы с тех пор не видали маму. Папа отправился за нею, и мы не увидим его больше никогда!

– О! В самом деле, бедные дети, зачем ваш отец оставил вас, и, в особенности, зачем отдал он вас в такие руки?..

И больной посмотрел на свои исхудалые руки, как леди Макбет смотрела на свою окровавленную руку, когда говорила: «О! Вся вода великого океана не могла бы вымыть эту маленькую руку!» Собравшись с силами, он продолжал:

– Мы занялись исполнением последнего долга, наложенного на нас смертью бедного брата. Он не сделал никакого распоряжения относительно погребения; мы похоронили его на кладбище в Вири. Погребение было такое, какое может быть в деревне, и на его открытой могиле я передал священнику, который молился за упокой его, тысячу франков для бедных, которым он всегда помогал.

Сарранти, как обещал, по выходе с кладбища отправился в Фонтенбло. Он должен был на другой или на третий день вернуться с детьми; но прежде чем расстаться, при мысли о том, кого мы потеряли, мы бросились в объятия друг друга…

– О! Простите мне, что я обвинил, оклеветал человека, которого я прижимал к моему сердцу, – вскричал больной, обращаясь к брату Доминику. – Но вы увидите, я был безумен, когда совершил это преступление, и, благодарение Богу, оно может быть заглажено!

Монах нетерпеливо ждал конца этой исповеди, которая, как признавал умирающий, должна была быть ужасна, так ужасна, что сам исповедуемый, как ни был он слаб, отдалял, насколько возможно, ее заключение. Священник попросил Жерара продолжать.

– Да, да, – прошептал тот, – но вот что и трудно – продолжать! Путнику, сделавшему две трети своего пути по роскошным равнинам и плодородным долинам, позволительно остановиться в нерешительности на минуту, прежде чем вступить в смрадные болота и страшные пропасти!

Доминиканец, несмотря на все свое нетерпение, молчал и ждал.

Ожидание было не долгое; потому ли, что силы вернулись к больному или потому, что он, напротив, боялся, чтобы остальные силы не покинули его, но он заговорил опять:

– Я вернулся один в покинутый замок. Я был мрачен и печален; у меня был траур не только на платье, но и в сердце: траур по умершему брату и по сорока четырем годам чести, которая умирала! Я забыл бы дорогу в замок, если бы меня не направлял туда печальный вой Брезиля. Говорят, что собаки видят невидимую богиню, называемую смертью, и что, когда вся природа молчит при ее приходе, они одни приветствуют ее своим заунывным, пророческим лаем. Лай собаки мог заставить верить в справедливость этой мрачной легенды. Радуясь возможности найти отголоски моей печали хоть в животном, я стремился к нему, как к человеческому существу, как к другу!

Но только Брезиль увидел меня, как бросился ко мне, насколько позволяла его цепь, с пылающими глазами, кровавым языком, оскаленными зубами. Я испугался этой ярости, не понимая ее; обыкновенно я не ласкал собаку, но и не обращался с ней никогда дурно. Она обожала брата и детей. Отчего же эта ненависть ко мне? Инстинкт превосходит иногда разум!

Я продолжал приближаться к замку. Там другие звуки поразили мое ухо: в этом доме, из которого только что вынесли труп, где жалобно выла собака, где мужчина вытирал еще свои глаза, голос женщины пел. Это был голос Орсолы.

Возмущенный и желая заставить ее замолчать, я подошел к столовой, откуда, казалось, слышался голос. Через полуоткрытую дверь я увидел Орсолу, одну, накрывающую завтрак и распевающую на простонародном наречии басков циничную, безбожную, возмутительную в такую минуту песню: «Счастье принадлежит богам, которые оставляют людям удовольствие. Благословим же тех, которые уходят в небеса, и утешим сердца тех, которые остаются с нами на земле!»

Я не могу высказать вам, отец мой, всей глубины отвращения, которое возбудила во мне эта веселая песня, раздававшаяся в доме покойника. Желая, чтобы Ореола знала, что я ее слышал, я сказал ей:

– Ореола, вы можете убрать стол, я не голоден.

Я пошел в свою комнату и заперся. Ореола замолчала, но собака продолжала выть весь день и всю следующую ночь; она перестала выть только тогда, когда карета, привезшая детей, въехала во двор замка.

XV. Орсола

– После смерти моего брата, – продолжал Жерар, – я сделался главой семьи и распорядителем состояния моих племянников. Я чувствовал себя в большом затруднении: у меня никогда не было более тысячи двухсот и полутора тысяч франков дохода, получаемого с небольшого родительского имения. Я невольно дрожал, когда пришлось иметь дело с громадными суммами в банковских билетах, когда я впервые увидел мешки золота, рассыпанного на моем столе, у меня закружилась голова. Но это чувство было совершенно естественное – нисколько не преступное. У меня не было других желаний, кроме тех, к которым я привык в кругу, где я жил.

Г-н Сарранти начал заниматься воспитанием детей и дал мне несколько советов относительно употребления и оборота доходов. Первые дни прошли совершенно спокойно.