Могикане Парижа, стр. 200

Доминик быстро вскрыл конверт. Письмо состояло из нескольких строчек:

«Мой милый сын, я со вчерашнего дня в Париже под именем Дюбрейля. Мой первый визит был к тебе: мне сказали, что ты еще не возвратился, но что тебе передали мое первое письмо и что, следовательно, ты не замедлишь возвратиться. Если ты приедешь нынешней ночью или завтра утром, то будь в полдень у церкви Успения, у третьего столба налево при входе».

Подписи не было, но лихорадочный почерк отца Доминик узнавал и без этого. Впрочем, его бегство вследствие заговора в 1820 году объясняло эту меру предосторожности: он, вероятно, боялся преследований, и читатель знает уже из разговора Жакаля и Жибасье, что страх его не был безоснователен.

– Бедный отец, – сказал аббат, входя в свою квартиру. Свидание назначалось в полдень, следовательно, ему оставался еще добрый час впереди. – Бедный отец, доброе, благородное сердце, – лета пронеслись над твоей головой, не убавив ни на одну йоту скорости твоего пульса, не унеся ни одной великодушной идеи от твоего ума. Ты возвращаешься в Париж, в самый центр опасностей, с которыми ты хорошо знаком, чтобы вновь испытать себя в деле. Вознагради Господь тебя за твою преданность и за мужественное, неустанное самоотвержение! О, отец мой, я несу тебе более чем жизнь: я несу тебе доказательство невинности в преступлении, которого ты не только никогда не совершал, но даже не знаешь, что в нем тебя обвиняют.

Затем, поднимаясь по лестнице, он вынул из складок своей одежды объяснение, выслушанное им от Жерара на его смертном одре, и которое он, уезжая в тот же день в Бретань, увез с собою.

Он вошел в свою комнату, где не был более пяти недель, он бросил грустный взор на свой тихий, уединенный уголок, из которого был вырван, как птица из своего гнезда, и увлечен в шумный жизненный водоворот.

Яркий луч солнца врывался в окна, принося с собою жизнь и теплоту в спальню молодого монаха.

Доминик бросился в кресло и погрузился в глубокую задумчивость. Стенные часы, которые консьержка аккуратно заводила во время отсутствия Доминика, пробили половину двенадцатого.

Доминик поднял голову, и его взор, неся еще выражение размышлений, проскользнул по предметам, составлявшим убранство его комнаты, и остановился на бледной, белокурой голове святого, изображенного на висевших на стене картинах.

Лицо его было озарено необыкновенным светом. Это был портрет святого Гиацинта, монаха ордена святого Доминика, которого духовные писатели называют северным апостолом. Он происходил из дома графов Ольдовранов, одного из самых древних и знаменитых в Силезии, составлявшей в 1183 году польскую провинцию. В семействе Пеноелей существовала легенда, что один из их предков во время первого крестового похода был товарищем по оружию одного из предков святого Гиацинта. По странной случайности Доминик, которому Коломбо рассказал эту старую историю, проходя по набережной, открыл в небольшой лавчонке, под толстым слоем пыли, этот портрет святого Гиацинта. Найдя в нем сходство с Коломбо, он ее купил и, придя домой, очистил и обновил; это была превосходная живопись школы Мюримго, если не самого Мюримго.

Эта картина была ему втройне дорога: во-первых, потому что изображала святого его ордена; потом вследствие сходства с Коломбо, и, наконец, по своему достоинству, так как принадлежала кисти Мюримго или, по крайней мере, одному из его лучших учеников.

Понятно то впечатление, какое должна была произвести на Доминика после месячного отсутствия, проведенного им в замке Пеноель, и часового визита к Кармелите, эта картина, почти им забытая.

Аббат медленно поднялся со своего кресла, чтобы подойти к ней поближе, и остановился, устремив взор на картину.

Никогда сходство не казалось Доминику таким поразительным, действительно, это он – та же чистота лба, та же ясность взора. Белокурые волосы польского мученика, заканчивая сходство до тождества, окаймляли нежное лицо Гиацинта, как белокурые волосы бретонского мученика окаймляли лицо Коломбо. Оба сохранили во время их земной жизни, посреди соблазнов света, первозданную невинность и чистоту души и тела; оба – смиренные, милостивые, сострадательные, простые и сильные, – одинаково ненавидели зло и пламенно любили добро, раскрывая братские объятия всем страждущим и обремененным.

Мало-помалу и по мере пристального вглядывания в изображение святого это сходство с Коломбо показалось ему до такой степени реальным и вместе с тем необыкновенным, что в минуту священного восторга Доминик воскликнул, обращаясь к портрету:

– Будь счастлив! Да, добрый и благородный молодой человек, помолись у престола Всевышнего за твоего отца, за твоего брата и за сестру – как здесь, на скорбной земле, твоя сестра, твой брат и твой отец непрестанно возносят о тебе моленья к Господу!

Подойдя к портрету, он снял его со стены и, поднеся его к окну, стал смотреть на него взором, по которому трудно было узнать: выражал ли он нежную дружбу к другу или благоговение к святому.

– Да, это действительно ты, благородное, дорогое существо, – сказал он. – Печать добра должна лежать неизгладимыми чертами на лицах избранных, чтобы через восемь веков и притом при совершенном незнакомстве с вами обоими живописца я смог найти на лице святого ту же печать добродетели, какую Господу угодно было положить и на лицо моего друга.

Вдруг у него сверкнула благая мысль:

– О, Кармелита! – прошептал он.

И, подумав немного, добавил:

– Да, это будет отлично.

Поставив портрет на стул, он подошел к своей конторке, взял лист бумаги и перо, пододвинул кресло к письменному столу и написал следующую записку:

«Позвольте мне, сестра моя, предложить вам портрет святого Гиацинта. Вы получите вместе с ним описание жизни этого святого, которое я написал несколько лет тому назад. Возвратясь из Бретани, придя в свою комнату после кратковременного пребывания у вас, я был поражен таинственным сходством, соединяющим святого и оплакиваемого нами друга. Это два родных брата, два близнеца по добродетели. Вы, сестра их, примите этот портрет, как семейное достояние».

Он свернул письмо, запечатал его и написал адрес. Потом, подойдя к библиотеке, достал с полки маленькую рукопись, на первой странице которой было написано: «Сокращенное жизнеописание Святого Гиацинта, монаха ордена Святого Доминика». Поочередно посмотрел он на портрет и на рукопись, завернул все в большой лист бумаги и, увидев, что часовая стрелка показывает без четверти двенадцать, взял пакет и быстро спустился с лестницы.

Затем, придя к Кармелите, осведомился у консьержки о последствиях обморока юной девушки, вручил ей письмо и портрет с просьбой передать то и другое немедленно, сам же поспешил в церковь Успения.

Аббат Доминик, только что прибывший в Париж, не знал, что происходило в великой столице, а потому не мог понять, почему отец его назначил ему свидание в церкви Успения – так как если уж он желал его непременно видеть в церкви, то храм Святого Сульпиция был в ста шагах от него. Но вступив на улицу Сент-Оноре и увидев огромную толпу, ее запрудившую, целую вереницу карет, которая растянулась с улицы Кок и начала которой не было видно, он спросил у первого встречного о причине такого скопления народа. Прохожий ответил ему, что толпа собралась по случаю похорон герцога де Ларошфуко-Лианкура, умершего накануне.

XIII. Похороны дворянина либеральной партии 1827 года

Герцог де Ларошфуко-Лианкур, жестоко пораженный Корбьером в 1823 году, скончался восьмидесяти лет, ознаменовав долгую жизнь свою благодеяниями, благородством и высокой честью так, что оставил после себя память самого добродетельного, самого великодушного, самого уважаемого человека во Франции. К какой бы партии кто ни принадлежал, он не мог не удивляться великим добродетелям герцога де Ларошфуко-Лианкура, и все, начиная с беднейшего поденщика и кончая богатейшим гражданином, имя его произносили с одинаковым уважением, понимая под ним величие души, благодеяние и честность.