Могикане Парижа, стр. 143

– Нет, не сержусь, я пошутил… а в доказательство…

– Ну, ну, какое доказательство?

– Вот оно!..

– Молчи! Оставь! Не надо мне никаких доказательств…

– А если я хочу их дать.

– Хорошо! Так признай, прежде всего, те сто семьдесят пять франков, которые ты мне должен, – сказал кошачий охотник, вынимая из кармана бумагу.

– Это что же такое? Ведь я и писать-то не умею.

– Так поставь крест.

– А доказательство мое такое, – с пьяным упорством продолжал Крючконогий, – что если ты дашь мне десять франков, я признаю твои семьдесят пять.

– Ловко! Да я уж и так сколько тебе передавал.

– Ну, хоть пять.

– Невозможно.

– Три франка!

– Нужно прежде свести старые счеты.

– Сорок су.

– Бери перо и ставь крест.

– Ну, хоть только двадцать су? Что же это за человек, который готов потерять друга за какие-нибудь двадцать су!

– Ладно! Вот тебе двадцать су! – согласился Жибелотт.

Он достал кошелек и вынул из него монету в пятнадцать су.

– Ага! – вскричал Крючконогий. – Я наперед знал, что ты этим окончишь.

– Ну, вот и ты сделай свое, – сказал Жибелотт, пододвигая ему бумагу.

Крючконогий только хотел начать выводить свой крест, как какая-то тень заслонила ему свет. То был Сальватор.

Он протянул из-за окна руку, схватил бумагу, на которой Крючконогий собирался поставить знак, который у простонародья считается важнее всякой подписи, разорвал ее на мелкие клочки и бросил на стол семьдесят пять франков и пятьдесят сантимов.

– Вот деньги, которые он был вам должен, Жибелотт, – сказал он. – Теперь я буду его кредитором.

– А! Мосье Сальватор! – вскричал тряпичник, наклоняясь над столом. – Вы заводите себе такого должника, какого мне иметь, ей-богу, не хотелось бы!

В это время с улицы послышался чей-то прелестный, серебристый голосок, который составлял впечатляющий контраст с пьяным хрипом Крючконогого.

– Мосье Сальватор, – говорила девушка, – будьте так добры, отнесите это письмо на улицу Варрен, № 42.

– Все тому же третьему клерку мосье Баратта?

– Да, мосье Сальватор. Будет и ответ. Вот вам пятьдесят сантимов.

Сальватор с улыбкой взял письмо и деньги и быстро пошел вниз по улице, а Жибелотт остался в таком удивлении, которое равнялось разве только его радости, что он получил свои семьдесят пять франков обратно.

II. Читателю предоставляется возможность познакомиться с мосье Фафиу

В тот момент, как Жибелотт подбирал и прятал деньги, окончательно опьяневший Крючконогий начинал храпеть, а Сальватор, бросив на стол такую солидную для простого комиссионера сумму, как семьдесят пять франков, ушел по поручению девушки, в дверях трактирного зала появился Варфоломей Лелонг под руку с мадемуазель Фифин, той самой женщиной, которая, по словам Сальватора, имела такое громадное влияние на жизнь этого великана.

На первый взгляд, в наружности мадемуазель Фифин не было ничего, что оправдывало бы такое неотразимое влияние, за исключением разве того таинственного закона, по которому люди физически сильные так охотно подчиняются существам слабым. Это была высокая девушка, лет двадцати или двадцати пяти. Между прочим, нет ничего труднее, чем определить возраст женщины из простонародья в Париже, так как все они старятся раньше времени от нищеты и разврата. Лицо у нее было бледное, глаза тусклые, волосы белокурые. Для светской женщины они составили бы прелестное украшение, но у нее висели безобразно-неряшливо. Шея ее была тонка, но с красивым поворотом, несмотря на худобу. Руки – античные, но скорее белые. Светская модница стала бы их беречь и холить так, что ими одними составила бы себе славу. Вся фигура ее, окутанная шерстяной шалью и несколько поношенным шелковым платьем, двигалась плавно, мягко и беззвучно, как змея или сирена. Казалось, что, если бы оставить ее без опоры, она согнулась бы, как молодой тополь под напором ветра. Но что особенно характеризовало ее, так это какое-то ленивое изящество, которое действительно не лишено было известной прелести, что доказывалось и увлечением Жана Быка.

Великан был горд и счастлив. Лицо его сияло довольством. По равнодушию или просто по капризу мадемуазель Фифин соглашалась появляться с ним на публике лишь изредка и не иначе, как тогда, когда он предлагал свести ее в театр. Мадемуазель Фифин обожала спектакли, но соглашалась сидеть только в оркестре или в первой галерее, что стоило целого рабочего дня любящего Жана Быка, а потому и лишало его возможности часто доставлять ей такое аристократическое развлечение.

У мадемуазель Фифин уже издавна была одна заветная и гордая мечта – «поступить в тиятер», как произносила она название боготворимого ею храма искусства. Но, к несчастью, у нее не было необходимой протекции, а кроме того, и некоторая особенность в произношении немало вредила ей во мнении директора. Не получив ни первых, ни вторых ролей, мадемуазель Фифин довольствовалась положением статистки, и, может быть, ее устроила бы эта скромная доля, если бы Жан Бык не объявил ей, что не желает, чтобы любимая им особа была публичной плясуньей, и что он переломает ей ребра, если она не оставит свои проклятые подмостки. Мадемуазель Фифин много смеялась над этой угрозой, потому что знала, что Жан Бык ей ничего не переломает, а что, наоборот, если она захочет, то согнет его в бараний рог. Раз десять приходил он в бешенство и поднимал на нее руку, которая уничтожила бы ее одним взмахом, но мадемуазель Фифин только взглядывала на него своими тусклыми глазами и спокойно говорила:

– Отлично, отлично! Бейте женщину! Это так благородно!

И рука великана мгновенно опускалась, точно подрубленная.

Жан Бык гордился своей силой и, за исключением трех случаев, когда будучи или очень пьяным, или сильно возбужденным ревностью, бросался на стеснявшие его главные препятствия, никогда не обращал внимания на мелочи, которые с легкостью мог бы сокрушить вдребезги.

Впрочем, кроме моментов опьянения и ревности, у Жана Быка были и другие минуты, в которые неудобно было иметь с ним дело, и это было тогда, когда на него нападало если не раскаяние, то угрызение.

Лет десять тому назад Жан Бык под именем Варфоломея Лелонга женился на одной кроткой, честной и работящей женщине, с которой и прижил троих детей. После шести лет счастливой супружеской жизни он встретился с мадемуазель Фифин, и с этого дня началась для него бурная жизнь, которая, не делая счастливым его самого, составила истинное несчастье его жены и детей, видевших его только тогда, когда он бывал утомлен или не в духе.

Жан Бык вполне понимал, что жена любит его серьезно, тогда как мадемуазель Фифин не дает себе даже труда представить, что его любит, потому что, если она и была способна полюбить кого-нибудь, даже до безумия, то это, наверное, был бы не кто иной, как актер.

В связи с этим невольно возникает вопрос, каким образом мог Варфоломей Лелонг любить женщину, которая его вовсе не любила, и как могла мадемуазель Фифин оставаться возле человека, к которому была совершенно равнодушна? Но вопрос этот мог бы разрешить разве что многомудрый Декарт. Странное явление это, наверно, испытывал каждый из нас хоть один раз в своей жизни. Впрочем, один из моих друзей был однажды в таком же состоянии, и я спросил его:

– Да скажите, ради бога, что вас связывает, если вы друг друга не любите?

– Как вам сказать? – ответил он. – Вероятно, мы слишком ненавидим друг друга для того, чтобы расстаться.

У мадемуазель Фифин был от Варфоломея Лелонга ребенок. Варфоломей боготворил его, и именно благодаря этому ребенку, она и владела этим колоссом, заставляя его гоняться за ним, как заставляет рыболов рыбу гоняться за приманкой. В те дни, когда она бывала зла и неизвестно почему хотела довести великана до отчаяния, она говорила ему своим певучим голосом:

– Твоя дочка?.. Да о какой же это дочке ты говоришь? Ты и права-то не имеешь ее так называть, – ты ведь женат и признать ее законной не можешь. Да и кто тебе сказал, что родилась она от тебя? Она и лицом-то на тебя не похожа!