Могикане Парижа, стр. 116

Ему казалось, что Регина изменяла ему тем, что не говорила ему ничего о своем положении, что, позволяя ему любить себя, она коварно расставила сети. И в то же время он все-таки продолжал читать и перечитывать ее письмо, глаза его не могли оторваться от этого прелестного тонкого почерка, правильного и изящно-аристократического.

Занятие это было прервано стуком в дверь, которая снова отворилась, он обернулся машинально и увидел Жана Робера.

После бурно проведенного дня поэт возвращался из Нижнего Медона и зашел теперь прямо к Петрюсу, точно так же, как сам Петрюс имел привычку заходить отовсюду к нему.

Жан Робер прошел к нему и завел разговор.

У художника было переполнено сердце, и, несмотря на пылкое красноречие своего друга, Петрюс, весь поглощенный собственными воспоминаниями и только что пережитыми ощущениями, с весьма умеренным вниманием слушал рассказ поэта о любви Жюстена и Мины, когда вдруг глаза рассказчика остановились на его новом эскизе.

– Ба! Да это Рождественская Роза! – вскричал Жан Робер.

– Рождественская Роза? – переспросил Петрюс. – Разве ты знаешь эту девочку?

– Еще бы не знать!

– Но каким образом?

– Да ее старуха-мать и есть та самая старая цыганка, что нашла письмо Мины, которое та выбросила из окна кареты. Я был у нее с Сальватором.

– Действительно, она говорила мне, что знает нашего товарища последней ночи.

– Это ее покровитель. Он наблюдает за ней, заботится о ее здоровье, присылает к ней докторов, заставляет ее мать менять квартиры. Эта отвратительная тряпичница просто, кажется, старая скряга, заставляющая бедного ребенка умирать зимой от холода, а летом – от зноя. Разве ты не находишь, Петрюс, что эта девочка восхитительна?

– Ты видишь, что нахожу, потому что пишу ее портрет.

– Миньоной!.. Чудесная мысль! Я сам сейчас подумал: вот если бы мне такую актрису, составил бы драму из романа Гете.

– Подожди, я сейчас покажу тебе другую вещь, – сказал художник.

Он вынул из папки большой рисунок, сделанный им за несколько дней перед тем в павильоне Регины. Но когда Жан Робер хотел подойти поближе, чтоб лучше рассмотреть рисунок, художник остановил его:

– Одну минуту! Мне надо сделать еще несколько штрихов.

Как нам уже известно, вначале на этом рисунке, изображавшем Рождественскую Розу, дрожавшую от лихорадки и окруженную собаками, головка маленькой цыганки была его собственной фантазией; но теперь в пять минут эта головка была стерта, и на ее месте очутилась другая, соответствующая действительности.

– Ну, теперь смотри, – сказал Петрюс.

– А! Но знаешь ли, что это очень хорошо! – заметил Жан Робер.

Вдруг он воскликнул снова:

– Что я вижу! Да это портрет мадемуазель де Ламот Гудан?

Петрюс невольно вздрогнул.

– Как? – спросил он. – Что ты хочешь этим сказать?

– Но разве это… вот здесь – не портрет дочери маршала де Ламот Гудана?

– Да, это ее портрет… Значит, ты знаешь и ее?

– Я видел ее раз или два у герцога Фиц-Джемса и снова увидел именно сегодня. Вот почему сходство этой амазонки с нею сейчас же бросилось мне в глаза…

– Ты ее видел сегодня? Где же?

– О! В ужасающей обстановке, при самых тяжелых, печальных обстоятельствах!.. Я видел ее – коленопреклоненной вместе с двумя ее пансионскими подругами, ученицами Сен-Дени, такими же, как и она, – у постели одной несчастной, покушавшейся на самоубийство.

– Но это ей не удалось?

– Да, – грустно отозвался Жан Робер, – к несчастью, это ей не удалось.

– Ты говоришь: к несчастью?

– Конечно, так, потому что она хотела умереть вместе со своим возлюбленным, но возлюбленный ее умер, а она осталась жива. Я только что собрался рассказать тебе об этом, любезный друг, когда заметил, что ты чем-то озабочен и потому довольно невнимательно следишь за моим повествованием.

– Извини меня, Робер, – улыбаясь и протягивая руку молодому поэту, проговорил на это Петрюс. – Я был, действительно, озабочен, расстроен, но теперь моя забота исчезла. Рассказывай же, дружище, рассказывай!..

И так уж устроена душа человеческая – всегда почти своекорыстная, себялюбивая во всех своих отношениях к внешнему миру! Петрюс оставался совершенно равнодушен к любви Жюстена и Мины, пока не узнал о причастности Розы к этой любовной истории; Петрюс рассеянно слушал рассказ о несчастьях Коломбо и Кармелиты, пока не появилась на сцене дочь маршала Ламот Гудана. И теперь тот же Петрюс сгорал от нетерпения прослушать ту и другую истории, в которых, как оказалось, была замешана и Регина: с одной стороны косвенно – через Розу, с другой – уже прямо, как действующее лицо.

Петрюс ни на минуту не сомневался, что утренняя поездка Регины была вызвана каким-нибудь важным происшествием. Но он был все же в восторге теперь, когда Жан Робер, поэтически описывая красоту Регины де Ламот Гудан, подтвердил реальность этого происшествия, и, несмотря на чувство ревности, сжигавшее сердце художника при мысли, что эта красота уж предназначена другому, он все же был счастлив и горд этой красотой молодой принцессы.

Затем он узнал еще одну новость: то, что Лидия де Маран, которой он был представлен и относительно которой дядя упрекал его, что он ее не посещает, – была не только знакома с Региной, но и считалась одной из близких приятельниц принцессы, как ее подруга по Сен-Дени.

С этого момента рассказ поэта приобрел необъяснимый интерес для молодого художника. В то время, когда ухо его жадно ловило слова рассказчика, глаза уже видели все, что описывал ему поэт.

Чувствуя, что его теперь слушают и что он, употребляя выражение артистов, производит впечатление, и Жан Робер, со своей стороны, вдохновился и в полном смысле слова поэтически вел свое повествование.

И потому, конечно, чем дальше подвигался рассказ, тем большее впечатление производил он на художника; так что под конец он уже мог довольствоваться смутными, неопределенными подробностями, но, вложив карандаш в руку Жана Робера, начал просить его, чтобы тот дал ему более точное, наглядное понятие о мрачном зрелище, которое представляла собою комната Кармелиты и свидетелем которого он был.

Жан Робер был далеко не художник, но зато он умел искусно составлять композиции и был знатоком в постановке сцен.

Обыкновенно, когда ставилась его пьеса, он бегал сам в библиотеку, выбирал и перерисовывал костюмы, составлял план и даже расписывал декорации. Кроме того, он обладал памятью, присущею чуть ли не исключительно одним романистам, памятью, которая позволяет им вернейшим образом описывать местность, когда они видели ее всего один раз, да и только мельком.

Взяв лист бумаги и начертив сначала геометрический план комнаты Кармелиты, он изобразил на другом листе внутреннюю обстановку комнаты, общий вид ее и группу из трех женщин вокруг четвертой, лежавшей на постели, а в глубине поместил фигуру Сарранти – этого красавца-патера, в его чудном костюме доминиканца, с сосредоточенно-строгим выражением лица и неподвижного, как статуя…

Петрюс жадными глазами следил за его работой.

Когда тот кончил, он выхватил бумагу у него из рук.

– Благодарю! – проговорил он. – Это все, что мне нужно. Теперь картина моя готова! Сообщи мне только кое-какие детали относительно костюма учениц Сен-Дени.

Жан Робер взял ящик с акварельными красками и указал цвета одежды одной из девушек, стоявших на коленях.

Молодые люди расстались далеко за полночь.

На другой день ровно в полдень Петрюс аккуратно явился в отель маршала Ламот Гудана.

XIII. Портрет графа Раппа

Стоя на пороге павильона и держа руку на голове Пчелки, Регина, очевидно, ждала художника.

Петрюс заметил ее еще издалека.

Ноги отказывались ему служить… Он должен был оглянуться, нет ли поблизости дерева, чтобы опереться на него, или скамьи, чтобы присесть. Однако вслед за тем усилием воли он овладел собой, насколько мог. Но едва он приблизился к Регине, как уже снова почувствовал, что не помнит себя, не владеет собой и коснулся рукою своего бледного, влажного лба.