Могикане Парижа, стр. 108

– Милый Петрюс, твой друг отказался писать фрески, потому что император России… заказал ему картину, за которую он получит тридцать тысяч франков, тогда как за фрески он получил бы только десять. Видишь, мой милый, тут вовсе не патриотизм играет роль, а любовь к деньгам.

– О, дядя, я хорошо знаю Абеля и готов жизнь за него положить.

– Несмотря на то, что ты сын своего отца, то есть негодяя и морского разбойника, твоя жизнь мне слишком дорога, чтобы я позволил тебе так рисковать ею.

– Вы слишком ожесточены, дядя, поэтому ничему и не верите.

– Ошибаешься. Я верю в твою привязанность – и привязанность твоя уже потому бескорыстна, что я никогда тебе ничего не давал и ничего не дам, пока буду жив, кроме обеда, если ты захочешь его разделить со мной, – а еще я верю в твое будущее, если ты не израсходуешь понапрасну время, свой талант и жизнь. Ты художник уже три года, не носишь ни шляпы, ни средневековой куртки, ни панталон в обтяжку, одним словом, одеваешься, как все… Если при тех средствах, которыми ты обладаешь, ты не захочешь пренебречь советами старика, много видевшего…

– Я люблю вас как второго отца и считаю лучшим другом.

– Я твой старый друг и прошу тебя во имя этого выслушать меня, потому, прежде всего, что нам больше ничего не остается делать.

– Я слушаю вас, дядя.

– Я, хотя и не показываю, но знаю все твои знакомства: знаю твоего друга Жана Робера, знаю твоего друга Людовика, наконец, знаю всех твоих друзей.

– И имеете что-нибудь против них?

– Я? Особенно ничего, но зачем тебе сходиться с поэтами или студентами?

– Потому что я художник, дядя.

– В таком случае, если тебе так необходимо видеть поэтов, попроси представить тебя графу Марселю.

– Но он написал одну только оду…

– Он – пэр Франции!.. Ну, вот еще – Брюффо.

– Этот тоже написал какую-то одну трагедию!

– Он из академии!.. Ты слишком сближаешься с молодежью.

– Дядя, да вы ли это? Вы, обожатель молодежи, который из тщеславия носил белый парик, вы ли обращаетесь ко мне с подобным упреком?!..

– Такие связи ни к чему не приводят: они не послужат ни улучшению положения, ни приобретению славы.

– Так что же, но они дают счастье!

– Да? Ты называешь счастьем курить, сидя в мастерской, сквернейшие сигары или в кафе за чашкой рассуждать об искусстве. Когда имеешь счастье быть сыном морского разбойника, которому нечем кормиться, надо самому поддерживать честь имени, черт возьми! А мы происходим от императоров Константинополя! Да, милый Петрюс, поверьте человеку, знавшему Ришелье и других: женщины и одни женщины составляют нам имя в обществе; имей их, сколько можешь, и сходись, насколько можешь, поближе. Подумай перед каждой новой связью о тех выгодах, которые она тебе может принести: это называется знанием света, умением жить. Положись на мою опытность и в жизни, и в людях. Постарайся прочно основаться во всех министерствах, знай, что говорится во всех посольствах. И ты будешь главой оппозиции в пятьдесят лет, а в шестьдесят у тебя будет шестьдесят тысяч годового дохода. А между делом – жена какого-нибудь банкира, одна или две жены нотариусов, больше не нужно. Ухаживай, ухаживай за женщинами: они главные двигатели мнений, а, в конце концов, общественное мнение – это все.

– Но, дядя, общество, которое вы мне предлагаете, так разборчиво!

– Общество, милый мой, – лес, в который всякий вступает вооруженным: одни – умом, другие – положением. Горе тому, кто не примет известных предосторожностей! Жизнь в обществе – то же, что игра в пикет: играющие добросовестно разоряются, а кто умеет подтасовывать карты, обогащается.

– Есть люди, которые обогащаются не этим манером, дорогой дядя.

– Да, но тогда нужно надеяться на случай: вместо плута он иногда посещает и честного человека.

– Если общество таково, как вы его нарисовали, право, лучше бросить все и приняться возделывать капусту да морковь.

– Пожалуй, и жить в надежде их отведать! Но тебе предстоит еще одно разочарование: ты будешь ждать, что они растают во рту, а они выйдут жесткими.

– О, сколько вы должны были пережить, чтобы прийти к этому безотрадному заключению, дядя…

– О, нет, друг мой, я чувствую только голод.

– Господин генерал, на стол подано, – сказал Франц с выражением лица настолько блаженным, насколько оно может быть таковым у капрала, с которого сняли крест и галуны.

– Пойдем, – сказал генерал, беря под руку племянника, – за обедом мы возобновим этот разговор, и, может быть, общество покажется мне в ином свете… О! Я понимаю революцию, вызываемую голодом!

VII. Продолжение разговора

Дядя и племянник под руку вошли в столовую. Генерал опирался на руку Петрюса со всей тяжестью человека, которого с трудом держат ноги. Он уселся в свое кресло и знаком показал племяннику на место против себя.

Генерал начал с того, что при полнейшем молчании принялся уничтожать раковый суп, одну тарелку за другой. Потом налил себе стакан мадеры, выпил его медленно, смакуя, налил другой и затем передал бутылку племяннику, приглашая его последовать своему примеру.

Петрюс тоже налил себе стакан и выпил залпом, что, видимо, оскорбило его дядю, относившегося с каким-то благоговением к этой важной составной части хорошего обеда.

– Франц, – сказал генерал, – подай господину Петрюсу бутылку марсалы: он все равно не поймет различия между ею и настоящей мадерой.

Очевидно, он сказал это с целью выказать полное презрение к племяннику как знатоку вин.

Петрюс безропотно перенес этот неприятный казус. Но генерал захотел еще раз испытать его. Только что была принесена бутылка старого лафита, в меру игристого; он налил себе стакан и, точно так же, как и мадеру, начал пробовать с видом человека, желающего вынести оценку качеству вина, и обратился к племяннику:

– Передай твой стакан.

Петрюс, занятый своими мыслями, подал обыкновенную рюмку.

– Не это, – вспылил генерал, – стакан для лафита, несчастный.

Петрюс передал требуемый стакан.

Наполнив стакан, генерал поставил его у самой его тарелки.

– Ну, пей же скорее!

Художнику и в голову не приходило, что эта поспешность имела целью не дать вину остыть и потерять аромат; он приписал беспокойство дяди тому, что он уже два блюда не запил вином.

Будучи послушным и чувствуя некоторое жжение в горле от индийского перца, служившего приправой к последнему, только что съеденному блюду, он перелил свое вино из маленького стаканчика в большой, разбавил его холодной водой и выпил опять-таки залпом.

– О, разбойник! – вскричал генерал.

– Что с вами, дядя? – спросил почти с испугом Петрюс.

– А то, что если бы твой отец, тоже разбойник, не делал постоянных рейсов по Ла-Маншу, я предположил бы, что он привез порядочный груз констанского вина из Капштадта или токайского с Черного моря и выкормил тебя на этом нектаре.

– Это для чего же?

– Для чего, несчастный! Я тебе наливаю самый высокий сорт лафита, заложенный в погребах Тюильри в 1812 году, – вино, стоящее двенадцать франков бутылка, а хорошо поданное и в меру согретое – не имеющее цены, а ты пьешь это вино с водой!

– Франц, – обратился он к капралу, – постарайся достать какого-нибудь самого дрянного вина и предложи его моему племяннику.

– Извините, дядя, – сказал Петрюс, – я был непозволительно рассеян.

– Это, по-твоему, вежливо?

– Это утонченно вежливо: я был рассеян, вернувшись мысленно к разговору, который мы только что вели.

– Льстец!

– Нет, честное слово, дядя… Вы говорили…

– Я теперь не знаю, что я говорил, но так как я был голоден, то, вероятно, говорил чушь.

– Вы говорили, что я не прав, избегая высшего общества.

– О, да… потому что, – ты, конечно, поймешь, дитя мое, – человек без имени, ничем не выдающийся, всегда нуждается в обществе, в поддержке. Поддержка дается опять-таки обществом, а общество вовсе не нуждается в таком человеке.