Черно-белое кино, стр. 42

Алим суд выиграл.

Я спросил его, как он на такое решился, помнит ли он про Салмана Рушди?.. Он процитировал себя: «Думай, прежде чем делать; делай, прежде чем испугаться».

Но кислород ему перекрыли. Саудовская Аравия, Иран и Арабские Эмираты единодушно раздумали печатать его перевод массовым тиражом. А узнав, что у него вдобавок и жена еврейка, раздумали вдвойне.

…Не догадался я вовремя скромный гарем завести на две персоны: Сурочка — для души и тихая мусульманка — для прикрытия. Никто не подсказал. Хотя, нет, вру, Сурочка предупреждала, что будет помехой. Кстати, ее очень любил Бободжан…

Я переводил Коран и очень надеялся найти в нем сокровенную разгадку бытия. Не нашел. Работа совпала с трезвым восемнадцатилетним периодом моей жизни. Много интересного прошло мимо меня, но я считал, что цель оправдывает средства. Зря считал. Трезвость ведет по прямой, ровной и скучноватой дороге. До пункта назначения доезжаешь быстро. В 2004-м умерла моя сестра, я полетел в Душанбе, не удержался и с тех пор наверстываю упущенное. По-моему, если человек начал свой путь с вином, с ним он должен и закончить. И религия не всегда мешала питию. Считается, что мусульмане не пили. Они попивали будь здоров и при халифах. А уж при саманидах, чья власть простиралась на Среднюю Азию, Афганистан, пол-Ирана (IX — Х вв.), пили в открытую. Дворцовая знать ужинала без вина, а потом сходилась во дворце правителя и пьянствовала до петухов. У Мухаммада на свадьбе с первой женой Хадиджой вина было — залейся. Поворот наступил с упадком культуры и усилением суфизма. Это когда знаменитый Ходжа Ахрор, глава суфийского ордена Накшбандиев, повел одуревших от ненависти к ученой знати нищих мусульман на штурм обсерватории Улугбека, последнего из могикан мусульманской науки. Потом пришли узбеки и вино запретили окончательно, заменив его на опиум. Я заметил, что все дурное начинается с запрета вина.

На Коран я потратил десять лет жизни, обретя разочарование в исламе.

Вызвал вчера специальную тетку по кошкам, чтоб привела Соню в порядок. Так мало того, что Соня ее обругала матом, еще и покусала с головы до ног. И потом сказала (Соня, не тетка) мне с укором: «Сурочка меня любиила, а ты — только держишь». Такие мои невеселые дела.

Зачем Алим накуролесил под старость, куда его понесло в рисковое разоблачение?.. Не спасать же страждущее человечество — ведь не дурак. Жил бы себе тихо-мирно, попивал для расслабухи. Выдумывал бы афоризмы, занимался любимым делом: писал книжки о происхождении имен… Меня озолоти — я бы на такое судилище не подписался: страшно!

Осенью, когда дачный народ разъезжается по домам, приходит благодать. Журавли проторенным маршрутом — через мой участок — неровным клином тянут на юг, хотя компас упрямо показывает запад. Гусей крикливых караван… Ржавая осень, поля облысели… Большая Медведица наконец возвратилась из-за леса на свое место — над моим сараем.

Каждый вечер, собираясь в лес, боюсь, что в сумерках меня примут за кабана удалые охотники, и потому поверх телогрейки надеваю оранжевый жилет, в каких наши бабы кладут асфальт. Вооружаюсь топориком, ибо кроме охотников опасаюсь бандюганов — на днях приезжала ментура, предупреждала об аккуратности: из Можайской малолетки побег — два пацана по району шарашатся. Есть у меня и травматический пистолет, но его я не беру — как бы не подстрелить кого-нито со страху.

За горбатым полем — подсвеченная желтым электричеством церковь, в которой я когда-то служил кочегаром. Над головой, тяжко работая крыльями, проплыла преждевременная головастая сова. Сослепу с треском вломилась в облетевший орешник, испугалась и затихла. Заспанная мышь перебежала дорогу.

Я позвонил Алиму:

— Здравствуй, брат! Ты знаешь…

— «…что изрек, — подхватил Алим, — прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?

Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез» [2].

Авиатор

— Мы с вами попутчики, кажется?

М. Лермонтов. «Бэла»

В садовом товариществе «Сокол», где прошла моя юность и подступила старость, зимой живем только я и Вова Заяц, отставной прапорщик, наш председатель. По осени Вова спер полкилометра резервной водопроводной магистрали, я вчинил иск: Зайцу велели вернуть трубу на место.

Я спешил из Москвы на дачу: запалю камин, возьму книжечку… Но на дачу не попал: путь к моему участку пресекал снежный вал. Это, надо думать, обиженный Вова подбил бульдозериста завалить дорогу. Машину на юру не оставишь — у кого бы переночевать? Вспоминаю: где-то здесь обитает еще один зимогор, некто Кириллов? Поехал искать. И тут из-за поворота на меня вылетел рыжий овчар с черным подбоем, запряженный в шлейку, — пес тянул за собой компактного седого лыжника в желтом костюме «Адидас». Я приоткрыл окно:

— Не подскажете, как найти Кириллова?!

— Стоять, Гром! Зачем вам Кириллов?

Пес зарычал.

— Отставить, Гром!

Я вышел из машины, поведал о своей печали.

— Ай да Вова-дурачок, — покачал головой лыжник. — Какой глупый. Кириллов — я. Поступим так: поезжайте вперед, садовое товарищество «Полет», дом пять. Правда, там… дама, так сказать…

Слова Кириллова заглушил рев самолета: среда — полетные дни в Кубинке. Оставляя дымный след, над нами промчался шустрый «ястребок» с длинной шеей, низким клювом и маленькими, прижатыми к заду крыльями. Вернулся, едва не сбрив лес, взмыл вверх и стал выкрутасничать. Кириллов приложил ко лбу ладонь козырьком: «Двадцать девятый… — и пояснил нежно: — Микоян».

У Кириллова оказалась простая деревенская изба с побеленной русской печью, в которую было вмазано зеркальце, как у Мелеховых в «Тихом Доне». Интерьер городской. Над тахтой — кортик. На столе коньяк, закуска.

В сенях затопал Гром, боднул дверь головой и прыжком забрался на диван, согнав меня на стул. А вскорости хозяин воткнул лыжи в сугроб под окном и вошел в дом.

Притянул поплотнее дверь, где спала «дама».

— Ниночка. Фельдшер, а торгует в Москве на рынке. Сын наркоман. Все деньги на лечение.

Он закрыл тему и позвонил бульдозеристу:

— Ты что натворил на «Соколе»?! Создал затор, так сказать… Если пожар — машина не проедет. Тебя, дурака, посадят, не Зайца.

Гром с дивана протянул хозяину лапу, как для поцелуя. Кириллов осторожно выдрал намерзшие между собачьими пальцами ледышки. Поднялся, вымыл руки, провел ладонями по короткой седой стрижке — Чарльз Бронсон из «Великолепной семерки», такой же скуластый, узкоглазый, только постаревший и без усов. И одновременно Максим Максимыч из «Героя нашего времени».

Я посмотрел на кортик:

— Моряк?

— Летчик… Полковник.

Гром слез с дивана и сунул морду в колени хозяину.

— Ревну-ует. — Кириллов погладил его по крутой башке. — Нехорошо, Гром… Военный пес, а ведешь себя, так сказать, прям барышня в положении.

Гром с ворчанием вернулся на диван.

— Капризный товарищ, — сказал я осторожно.

— У него шумы в сердце обнаружили. — Кириллов обновлял стол. Руки его не суетились.

— А как же лыжи? — спросил я.

— Без лыж не может — ругается.

Кириллов родился в чувашской деревне. Летал по полной программе: горел, обледеневал, катапультировался. Кандидат военных наук. Преподавал в академии. Ему за семьдесят. Пятнадцать лет как председатель садового товарищества. На выходные приезжает жена, начальница на Метрострое. Сейчас у него гостит сын Сережа от первого брака, инвалид: не вписался на машине в поворот, еле выжил. Недавно Кириллову удалили аденому простаты, он, опасался, что, «так сказать»… Теперь с помощью Нины не опасается.

вернуться

2

Константин Батюшков. Изречение Мельхиседека.