Мишка, Серёга и я, стр. 58

Я ел с такой быстротой, что, если бы мне подсунули шарик перца или горчицы, я, кажется, не заметил бы разницы во вкусе.

За столом надо мной смеялись. Каждое мое движение вызывало смех, будто я был клоуном. Они смеялись над моим позеленевшим лицом, над капелькой растаявшего мороженого на моем подбородке, над тем, что я слишком громко чавкнул.

Это было как война, где у каждого противника свое оружие. Я понимал, что не надо обращать на них внимания. Но это не получалось. Очень трудно, когда над тобой так откровенно смеются.

— Как, старик? — спросил Званцев. — Хочешь водички?

Мне сразу захотелось пить. У меня было так сладко и так липко во рту! Если бы мне дали стакан шипучего нарзана! Полстакана, один глоток…

Я бросил ложку и обвел взглядом окружавшие меня лица.

Наверное, я на всю жизнь их запомнил. Никогда не забуду следы пудры на увядшей коже Викентия Юрьевича; тоненькие усики чернявого парня, вздернутые в усмешке; красные, как у девушки, губы Званцева. Вдруг все эти лица показались мне звериными мордами. Я понял, что мы с Сашкой беззащитны перед ними. Им совершенно все равно, доем я мороженое или не доем. Никакого акта они, конечно, не составят и за все заплатят сами. Им важно было позабавиться над нами, растоптать наше самолюбие. Мы потеряли всякую гордость уже тогда, когда согласились на это коварное пари. Еще вчера мы были людьми, к чему-то стремились, с чем-то боролись. Обо мне даже писали в газете. Теперь я на всю жизнь превращаюсь в комнатную собачку, которая готова на все ради кусочка сахара. Мое вдохновение пропало. Меня стало мутить. Я испытал такое ощущение, будто последний год питался исключительно мороженым.

— Жри давай! — нетерпеливо крикнул Званцев. — А то платить заставим.

Я закрыл глаза и попытался проглотить еще один шарик. У меня уже не было сил сопротивляться. Да и зачем? Мне сейчас все было безразлично.

Но я по самое горло был заполнен мороженым. Больше в меня не входило. Я никак не мог проглотить последний маленький кусочек. Меня стошнило.

Как сквозь вату слышал я, что ресторан наполнился возмущенными голосами. Кто-то, подбежав, осторожно взял меня за плечи и куда-то повел.

Я вырвался и выскочил на улицу.

У меня дрожали колени, и я с жадностью вдыхал сырой вечерний воздух. Город жил как всегда, — не зная, что одного из его граждан только что растоптали. Над крышами домов горели затейливые, витые рекламы. Из ворот кинотеатра хлынул народ: кончился последний сеанс. Редкие машины шуршали по мокрому асфальту. Сыпал невидимый в темноте, мелкий и теплый апрельский дождь.

Зачем я поехал в ресторан? Меня предупреждали на комсомольском собрании; Мишка именно из-за этого поссорился со мной; Серёга гнал меня железной хворостиной. Очевидно, они не учли всей испорченности моего характера. Ко мне нужно было применять более крутые меры.

Гарик Верезин, Гарик Верезин… Ради кого ты сделался предателем, бросил стройку, друзей, Геннадия Николаевича?

Я долго колебался, стоит ли любить Званцева. Но сегодня я понял, что его нужно ненавидеть. В тысячу раз больше, чем Марасана!

Я вспомнил все свои преступления. Они как бы разом обрушились на меня. Я все-таки дружил со Званцевым, несмотря на слово, данное комсомольскому собранию. Я скрыл правду о своих отношениях с Марасаном. Я дезертировал со строительства и предал старых, верных друзей.

Что мне оставалось делать? Таким людям, как я, нет места в коммунизме. А без коммунизма жить не стоит.

Если я хочу приносить хоть какую-нибудь пользу людям, я должен пойти в райком комсомола и рассказать всю правду о себе. И о том, к чему могут привести человека трусость, безволие, эгоизм, подлость. Пусть все поймут, как опасно дружить с марасанами и Званцевыми, «вольными казаками» и Синицыными.

Меня могут даже возить из школы в школу, с собрания на собрание. Я буду честно и без жалости к себе рассказывать, чему меня научила жизнь.

Я буду живым примером для людей. Примером. Как «Клоп» у Маяковского.

Но что-то в этом решении меня не устраивало. Я, пожалуй, слишком жалел себя. Ну, подумаешь, буду говорить откровенно. Тоже мне наказание!

И вдруг меня осенило. Надо умереть — вот что. Убить себя.

Это будет мужественно — раз. По заслугам — два. И, в-третьих, лишь тогда история моей жизни будет по-настоящему учить ненавидеть все то, что я так ненавижу сейчас.

Этим я хоть немного искуплю свои подлости. И если живому Игорю Верезину не будет места в коммунизме, то память о нем, может быть, пропустят в будущее.

Я приду домой и напишу длинное и честное предсмертное письмо. Я буду писать его всю ночь. Убью я себя под утро.

Папа и мама. Мама и папа.

Плохо я отплатил им за их заботу обо мне. Теперь они будут стариться вдвоем. И, наверное, будут плакать обо мне, хотя я приносил им одни неприятности и так часто бывал несправедлив к ним.

В своей посмертной записке я прямо скажу, что моя последняя мысль была о них и что я их очень любил…

Сейчас я приду домой, напишу всю правду о себе и выпью люминал. Его прописали папе от бессонницы, но папа почему-то не стал его принимать. Для того чтобы умереть, кажется, достаточно десяти таблеток. Но я выпью шестнадцать.

Решено! Через несколько часов Гарик Верезин уйдет из жизни, которую он позорит.

XIV

В нашем парадном горела маленькая, тусклая лампочка. Но и ее света хватило, чтобы разглядеть две фигуры, которые я меньше всего ожидал сейчас увидеть. Одна фигура свернулась калачиком на подоконнике. Это был Мишка. Другая сидела на полу, прислонившись спиной к двери нашей квартиры, и похрапывала. Это был Серёга.

Ребята явно ждали меня. Наверное, они явились сразу после работы, узнали, что я ушел к Званцеву, и решили во что бы то ни стало сегодня же поговорить со мной. Может быть, даже поколотить меня. В квартиру они, понятно, не зашли, чтобы не тревожить моих родителей. Устроились на лестнице, но не выдержали и заснули. Вероятно, здорово устали.

Мне не хотелось выяснять с ними отношения. Это было уже ни к чему. Они все узнают из моей посмертной записки.

Перед тем как позвонить, я попробовал немного отодвинуть Серёгу, мешавшего мне пройти. Я хотел незаметно проскользнуть в квартиру. Но Серёга сейчас же открыл глаза, прищурился и ошалело посмотрел на меня.

— Мишка! — закричал он, придя в себя. — Я его застукал.

Мишка тоже проснулся и сел на подоконник.

— Ну? — спросил он сурово. Голос его был еще хриплый после сна. — Не стыдно тебе? Ну и гнусь же ты, Верезин!

Я не ответил. Мне было тяжело стоять; я присел на ступеньку и стал безучастно слушать, как ребята меня ругают. Весь класс трудился, пока не зажглась первая лампочка, а я сбежал, как дезертир.

Милые, бедные Серёга и Мишка! Если бы вы знали все до конца! Меня уже бесполезно ругать. Меня нужно просто убить.

Мишка вдруг замолчал. Нагнувшись, он вгляделся в мое зеленое, измученное лицо и сказал Сергею, который еще продолжал ругаться:

— Погоди, Серёга. Гарька, что с тобой?

Мне стало очень жалко себя.

— Ничего, — проговорил я дрожащим голосом.

— Ты заболел? — спросил Мишка уже не так строго.

— Нет.

— Не валяй дурака, — сказал Серёга, тоже нагибаясь надо мной. Теперь только я сидел, а они стояли, разглядывая мое лицо. Как их глаза были непохожи на те, что разглядывали меня в ресторане! — Не валяй дурака. Ты сам не свой.

— Нет, — сказал я. — Дело гораздо серьезнее.

Мишка с Сергеем переглянулись. Мишка попробовал рукой мой лоб и сказал:

— Слушай, у тебя холодный лоб.

Он проговорил это с тревогой, хотя у каждого здорового человека должен быть холодный лоб.

— Я сбегаю за «Скорой помощью», — предложил Сергей.

— Зачем? — сказал Мишка. — У них дома телефон. Его нужно в постель.

— Не нужно меня в постель, — слабым голосом сказал я. В эту минуту я испытывал такую нежность к моим закадычным друзьям, что мне захотелось дать им на прощание несколько советов. — Мишка, это хорошо, что ты подружился с Аней, — проговорил я. — Будь с ней ласков. Она в общем хорошая. Ее нужно только держать в руках. Я этого не смог…