Царская Россия во время мировой войны, стр. 55

Чтобы облегчить свою совесть, император Николай заставляет вести настойчивые аттаки против австрийцев, на Волыни, под Чарторыйском — но без результата.

Вторник, 30 ноября.

Одна из нравственных черт, какую я повсюду наблюдаю у русских, это быстрая покорность судьбе и готовность склониться перед неудачей. Часто даже они не ждут, чтобы был произнесен приговор рока: для них достаточно его предвидеть, чтобы тотчас ему повиноваться; они подчиняются и приспособляются к нему, некоторым образом, заранее.

Этой врожденной наклонностью вдохновился писатель Андреев в рассказе, только что прочитанном мною и полном захватывающего реализма; называется он «Губернатор».

Меня уверяют, что этот рассказ — только литературная обработка действительного происшествия. 19 мая 1903 года уфимский губернатор Богданович внезапно столкнулся в пустынной аллее общественного сада с тремя людьми, которые убили его выстрелами в упор. Он приобрел себе, среди своих подчиненных, репутацию человека доброго и справедливого. Но 23-го предшествовавшего марта ему пришлось усмирять волнение среди рабочих, и это усмирение вызвало до сотни жертв.

С этого трагического дня Богданович, преследуемый мрачными предчувствиями, подавленный скорбью, жил только одним покорным ожиданием, что его убьют.

Четверг, 2 декабря.

Я беседовал о делах внутренней политики с С., крупным землевладельцем, земским деятелем своей губернии, — человеком широкого и ясного ума, всегда интересовавшимся крестьянским вопросом. Разговор зашел о вопросах религии, и я откровенно выразил ему, какое удивление вызывает во мне наблюдаемое мною на основании стольких признаков полное дискредитирование русского духовенства в народных массах. После минутного раздумья С. мне ответил:

— Это — вина, непростительная вина Петра Великого.

— Каким же образом?

— Вы знаете, что Петр Великий упразднил престол московского патриарха и заменил его побочным учреждением — святейшим синодом; его целью, которой он не скрывал, было — поработить православную церковь. Он успел в этом даже слишком хорошо. При таком деспотическом решении церковь не только потеряла и независимость и влияние; она теперь задыхается в тисках бюрократизма; день ото дня жизнь от нее отлетает. Народ все больше и больше смотрит на священников, как на правительственных чиновников, на полицейских, и с презрением от них отходит. Со своей стороны духовенство становится замкнутой кастой, без чувства чести, без образования, без соприкосновения с великими течениями нашего века В то же время высшие классы обращаются к религиозному равнодушию, а иные души, охваченные аскетическими или мистическими чувствами, ищут для них удовлетворения в сектантских заблуждениях. Скоро от оффициальной церкви останется только ее формализм, ее обрядность, ее пышные церемонии, ее несравненные песнопения: она будет телом без души.

— В общем, — сказал я, — Петр Великий понимал назначение своих митрополитов так же, как определял Наполеон I роль своих архиепископов, когда он заявил в тот день заседанию государственного совета: «Архиепископ — это вместе с тем и префект полиции».

— Совершенно верно.

Воскресенье, 5 декабря.

Никакое общество не доступно чувству скуки больше, чем общество русское; ни одно общество не платит такой тяжелой дани этому нравственному бичу. Я наблюдаю это изо дня в день.

Леность, вялость, оцепенение, растерянность, утомленные движения, зевота, внезапные пробуждения и судорожные порывы, быстрое утомление от всего, неутомимая жажда перемен, непрестанная потребность развлечься и забыться, безумная расточительность, любовь к странностям, к шумному, неистовому разгулу, отвращение к одиночеству, непрерывный обмен беспричинными визитами и бесчисленными телефонными разговорами, странное излишество в милостыне, пристрастие к болезненным мечтаниям и к мрачным предчувствиям — все эти черты характера и поведения представляют лишь многообразные проявления одного чувства — скуки.

Но, в отличие от того, что происходит в наших заседаниях, обществах, русская скука кажется чаще всего мне иррациональной, сверхсознательной. Те, кто ее испытывают, не анализируют ее, не рассуждают о ней. Они не останавливаются подобно последователям Байрона или Шатобриана, Сенанкура или Амиэля, в размышлении над непостижимым сном жизни и тщетностью человеческих стремлений; из своей меланхолии они не ищут выхода, наслаждаясь гордостью или поэзией. Их болезнь гораздо менее интеллектуальная, чем органическая: это — состояние неопределенного беспокойства, скрытой и беспредметной печали.

Воскресенье, 12 декабря.

У княгини Г., за чаем, я встретился с Б., находившимся в припадке пессимистического и саркастического настроения:

— Эта война, — восклицал он, — окончится как «Борис Годунов»… вы знаете оперу Мусоргского?

При имени Бориса Годунова перед моими глазами возникает поразительная фигура Шаляпина; но я тщетно пытаюсь понять намек на теперешнюю войну. Б. продолжает:

— Вы не помните двух последних картин? Борис, измученный угрызениями совести, теряет рассудок, галлюцинирует и объявляет своим боярам, что он сейчас умрет. Он велит принести себе монашеское одеяние, чтобы его в нем похоронили, согласно обычаю, существовавшему для умиравших царей. Тогда начинается колокольный звон; зажигают свечи; попы затягивают погребальные песнопения; Борис умирает. Едва он отдал душу, народ восстает. Появляется самозванец, Лже-Дмитрий. Ревущая толпа идет за ним в Кремль. На сцене остается только один старик, нищий духом, слабый разумом, юродивый, и поет: «Плачь, святая Русь православная, плачь, ибо ты во мрак вступаешь».

— Ваше предсказание очень утешительно! Он возражает с горькой усмешкой:

— О, мы идем к еще худшим событиям.

— Худшим, чем во времена Бориса Годунова?

— Да, у нас даже не будет самозванца, будет только взбунтовавшийся народ, да юродивый, будет даже много юродивых. Мы не выродились со времени наших предков… по части мистицизма..

XX. Верность союзу

Понедельник, 27 декабря 1915 г.

В интимной беседе с Сазоновым я указываю ему на многочисленные признаки утомления, которые я наблюдаю повсюду в выражениях общественного мнения.

— Еще вчера, — сказал я, — и притом в клубе, один из высших сановников двора, один из самых близких к государю людей, открыто заявлял, в двух шагах от меня, что продолжение войны безумие и что нужно спешить с заключением мира.

Сазонов делает слабый жест возмущения, потом говорит, добродушно улыбаясь:

— Я расскажу вам историю, которая заставит вас тотчас забыть вчерашнее дурное впечатление, она вам покажет, что государь так же твердо, как и раньше, настроен против Германии… Вот моя история: уже более тридцати лет наш министр двора старик Фредерикс связан тесною дружбою с графом Эйленбургом, обер-гофмаршалом берлинского двора. Они оба делали одну и ту же карьеру, почти одновременно получали одни и те же должности, одни и те же награды. Сходство их обязанностей делало их посвященными во все, что происходило самого интимного и секретного между дворами германским и русским. Политические поручения, переписка между государями, брачные переговоры, семейные дела, обмен подарками и орденами, дворцовые скандалы, морганатические союзы, — все это им было известно, во всем они были замешаны… Так вот, три недели назад, Фредерикс получил от Эйленбурга письмо, привезенное из Берлина неизвестным эмиссаром и посланное, как показывает марка на конверте, через одно из почтовых отделений Петрограда.

Содержание сводится к следующему: «Наш долг перед Богом, перед нашими государями, перед нашими отечествами обязывает вас и меня сделать все от нас зависящее, чтобы вызвать между обоими нашими императорами сближение, которое позволило бы их правительствам вслед затем найти основания для почетного мира. Если бы нам удалось восстановить их прежнюю дружбу, то я не сомневаюсь, что мы тотчас бы увидели конец этой ужасной войны», и т. д. Фредерикс немедленно подал письмо его величеству, который меня позвал и спросил моего мнения. Я ответил, что Эйленбург мог бы предпринять такой шаг лишь по особому повелению своего государя; перед нами, поэтому, неопровержимое доказательство того, какую большую важность придает Германия отложению России от союзников. Государь был в этом убежден и сказал: «Эйленбург словно и не подозревает, что он советует мне ни более, ни менее, как нравственное и политическое самоубийство, унижение России и мое собственное бесчестие. Дело, все же, достаточно, интересно, чтобы мы еще о нем подумали. Будьте добры составить проект ответа и привезти мне его завтра»… Прежде чем передать мне письмо, он громко перечитал: «их прежнюю дружбу», и написал на поле: «Эта дружба умерла. Пусть никогда о ней не говорят». На другой день я представил его величеству проект ответа следующего содержания: «Если вы искренне хотите работать над восстановлением мира, убедите императора Вильгельма обратиться одновременно с одним и тем же предложением к четырем союзникам. Иначе никакие переговоры невозможны». Не взглянувши даже на мой проект, государь сказал мне: «Я передумал со вчерашнего дня. Всякий ответ, как бы он ни был безнадежен, грозит быть истолкован, как согласие войти в переписку. Письмо Эйленбурга останется поэтому без ответа».