ProМетро, стр. 72

Часть четвертая

Вверх, до самых высот

Глава девятнадцатая

Станцио… нный смотритель. Перехо… Перехо-хо… Переход хода

– прохохотал на ухо мелкий пакостник из динамика. Его динамический (читай, демонический) хохот разбудил бы и мертвого. Но я-то, между прочим, пока еще жив! Только по этой причине я позволил себе проснуться не до конца.

Да уж, судя по периодическим – только при резких подскоках вагона – вспышкам боли в колене, опять же периодическим – только на вдохе! – покалываниям в области диафрагмы и по неострой, зато постоянной ноющей боли в левой половине черепа – судя по всем этим косвенным признакам, я до сих пор еще не умер. Отнюдь.

Я улыбнулся, стараясь не обращать внимания на боль в разбитой губе. Губа – это не так обидно, это еще свои…

И вообще, я умру последним!

Эта шутливая фраза привязалась ко мне еще в детстве, и я не перестал повторять ее в последние три года, хотя доля шутки в моих словах плавно сошла на нет. Боюсь, я действительно умру последним. Кто не верит, пусть попробует опровергнуть…

Затылком я ощущал приятную мягкость, лбом – щекотливое поглаживание длинных волос. Лида или Игорек? Остальные шевелюрой не вышли. Особенно Ларин, этот разве что забодать может своим безоткатным чугунным лобстером… Конечно, Лида, я же теперь ее герой.

Кто еше стал бы склоняться над моим лицом так низко и нашептывать мне так нежно? Тихо, почти беззвучно.

«Паша-пашенька, ты только, пожалуйста, не исчезай, хоть ты не исчезай, паша-пашенька, это так хорошо, что тебя так зовут, именно так, паша-пашенька, это так здорово, ты даже представить себе не можешь, как это хорошо, только ты, ради Бога не исчезай, паша-па… »

Не очень понятно, но все равно приятно.

Я бесшумно потянул носом, надеясь услышать ненавязчивый аромат лаванды. Но вместо него мои легкие наполнились неожиданной смесью запахов: свербящая резкость «Тройного» одеколона, ветхозаветность нафталиновых таблеток, просто пыль и что-то еще, неуловимое и ностальгическое – все было в этой смеси, и всего этого было много.

Мужественно поборов позывы к чиханию, я открыл глаза.

И поймал себя на том, что пытаюсь открыть их еще раз.

И еще!

Без изменений!

Тьма, которая незадолго до моего погружения в беспамятство достигла апогея, теперь упрямо не хотела рассеиваться.

Ну и ладно, со странным спокойствием подумал я, значит, рано проснулся.

И смежил веки.

Поезд убаюкивал. Покачивал вагон из стороны в сторону, как колыбель с младенцем, легонько потряхивал на стыках рельсов, ритмично постукивал колесами. И в их монотонном перестуке слышалось мне не банальное «тудум-тудум», а гипнотизирующее «еще-еще», «поспи-поспи» и даже «паша-пашенька». Впрочем, это, кажется, уже не поезд…

«Дзинь-дзинь» – тихонечко дребезжали стекла, что означало: «ну да, ну да».

Смотри-ка, значит, еще не все окна пустила в расход орава сощуренных мутантов! – позволил я себе последнюю осмысленную мысль, промасленную маслянистым маслом, на этикетке которого чернильно-черными чернилами кто-то накарябал текст призыва: «Тавтология должна быть тавтологичной! »

«Дзинь-дзинь» – печально смеялись стекла, а может, радостно плакали, что в любом случае означало: «не все, не все».

Язык стекол прост и емок. И пишется через два «н», потому что он стеклянный.

«Дзэн-дзэн» – позвякивал жестяной колокольчик на островерхой шляпе муэдзина. – «Дорога от медресе к минарету – это и есть путь дзэн. Дзэн-дзэн… »

И под это негромкое позвякивание я снова начал засыпа…

Черт! И заснул бы, если б не раздражающий бубнеж Петровича! Слишком громкий, чтобы не обращать на него внимания, и слишком тихий, чтобы различить отдельные слова. Интересно, о чем он вещает в абсолютной темноте? О сотворении мира? Рассказывает, что да, помнится, были такие времена, темень повсюду стояла кромешная, хоть глаз выколи, а потом – вот только совсем из памяти вылетело, до японско-корейской войны это было или сразу после революции? – вроде как был свет, и все было хорошо, но что-то вдруг случилось в нашем спирально развивающемся мире, потому что каждая спираль, будь она временная или, к примеру, вольфрамовая – это просто кривая о двух концах, а как наступил конец всему, так и свет, видишь ты, снова погас, совсем погас, накх, и теперь уже кто знает, загорится снова или как?..

И кто его слушает, если не секрет?

Что ж, прислушаемся и мы.

– Его построили еще в семьдесят восьмом (у Петровича вышло «семиссят осьмом»), за два года до московской, накх, олимпиады. Сам-то я не строил, у меня сам знаешь, какая специализация. А вот за неразглашение подписывался, не скрою. Я, если посчитать, за столько всего в своей жизни подписался, что теперь, и захочу – не успею все разгласить… Вот хоть на эту медаль обрати внимание, серенькую, видишь, «За двадцать лет без права переписки», понял?

Тут что-то тупое и твердое ткнуло меня в левый бок.

Не иначе, указательный палец молотобойца второго разряда. Что-то звякнуло, бок сразу заболел.

Мама дорогая! Так вот в чем секрет моей внезапной слепоты! Какой-то доброхот по самые брови накрыл меня, спящего, парадным френчем. С полным набором героических регалий.

Ну и садисты! Я, конечно, теперь тоже герой, но не в такую же жару!

– Ага, – ответил кто-то тихо. – Понял. Ты только Пашу раньше времени не буди, хорошо? А то проснется – убьет!

Точно, Ларин. Ренегат четырехглазый! Проснусь – убью…

– Петр Алексеевич! – подал голос Игорек. – А зачем такой большой стадион построили под землей?

– Стадион-то? – переспросил Петрович. – Зачем?.. Это сейчас легко спрашивать: зачем да почему, а тогда… Мы не спрашивали. Приказывали строить, и мы строили. Приказывали потом взрывать, и мы, накх, взрывали к чертовой матери! И ни у кого даже в мыслях вопросов не возникало… Я точно знаю одно. В восьмидесятом году стране позарез был нужен запасной стадион на случай атомной войны. Чтоб, если не дай бог что, хоть под землей отыграть олимпийские игры. Неспокойно тогда было в мире, стабильности не было, все на нервах. Того и гляди, чей-нить палец на красной кнопке дрогнет! Однако, обошлось. А стадион… Стадион тоже пригодился. Правда, подругой надобности…