Камешки на ладони (сборник), стр. 22

– А быка куда же? Оставить волкам?

– Какие тут волки. До завтра, может, обойдется. Завтра найдем лошадь, подберем. Сами посудите, не унести нам тридцать пудов на своих плечах. Волки не волки, а положение безвыходное. Печенка же парная – лучшее лакомство для усталого человека.

…В избушке у лесника Митрофана натоплено до духоты. Сам он не ложился еще спать – куском вара навощал дратву до прочной глянцевой черноты. С приходом гостей смахнул с лавки в фанерный ящик обрезки войлока, шильце, сапожный ножик и прочее. Задвинул ящик под лавку, туда же убрал низкий стульчик-кадушку с натянутой для сиденья сыромятной кожей. Видно было, что он рад гостям, гости для него – разнообразие в лесной жизни, кроме того, парная лосиная печень – повод выпить.

На шестке русской печи под таганом ярко разгорелась березовая лучина, смолевая еловая щепа.

Кромсая печенку на крупные бесформенные куски, Митрофан шмякал ее на огромную сковороду. После каждого нового куска раздавался треск, шип, шкварчание. Дым от горелого масла на мгновение обволакивал сковороду. Митрофан отстранял, отворачивал лицо, боясь едучего дыма, а еще больше масляных брызг.

Как предвкушали мы тысячу раз, пока брели через зимний день, эту вот драгоценную минуту, когда тепло и не нужно идти по целине, а на столе свежее жаркое из печени, и есть что выпить, и за столом добродушные веселые люди и незамысловатые их истории. Но ведь и обстановка и жизнь тут сами ясны и незамысловаты.

Манечкин (уж командовать, так до конца!) разлил по стаканам зеленую вонючую водку, добавив от души:

– Архангельский сучок, мать его так и разэдак. Ну да с морозу и с устатку все пройдет. Со счастливой охотой, удачей и добычей вас, дорогие охотнички! Выпьем, как говорится, на крови!

Странно, но ни счастья, ни удачи, ни малейшего удовлетворения я не услышал в себе при этих словах. Кажется, и другие тоже остались равнодушны. Да оно и понятно: смертельная усталость одолела нас.

Пили на голодные желудки. Удивительно ли, что со звериной жадностью набросились на горячую, дымящуюся еду. Ели торопливо: спеша насытиться. Обжигаясь куском, катали его во рту с боку на бок, гоняли взад-назад во рту воздух, чтобы остудить нестерпимо горячий кусок. И, как всегда бывает после длительного голодания, неожиданно быстро и безрадостно насытились.

Для аппетита выпили еще по стакану. Но еда шла все туже. Глаза наши посоловели, потеряли человеческую выразительность и блеск. Вилки двигались все медленнее, языки не ворочались, – казалось, мы засыпаем за столом.

Директор фабрики неожиданно громко рыгнул и, зажимая рот ладонью, побежал к двери.

– Не жевал, – пояснил нам Манечкин. – Глотал кусками. И вино, значит, не привилось. Сучок – он сучок и есть. – И вдруг сам начал потихоньку бледнеть, прислушиваясь к происходящему внутри себя и как бы ненароком отодвигая стул, освобождая себе дорогу.

Меня тоже начало мутить, и я вышел на воздух.

В мире стояла звездная, лунная, сказочная тишина. Лес был затоплен лунным светом, как водоросли – хрустальной аквариумной водой. На крыльцо избушки падала тень от огромной замшелой ели. Оттого что сам я стоял в тени, вселенная казалась еще голубее и ярче. А оттого что время от времени похрустывало в лесу, еще прозрачнее казалась подлунная тишина.

1964

Кувшинка

С. К.

Она удивилась, что я приехал в Москву в неурочное время – в самый разгар лета, в середине моих студенческих каникул. Я сказал ей, что убежал из деревни из-за слишком хорошей, прямо-таки отличной погоды.

– Как же так? – еще больше удивилась она. – Обыкновенно убегают от дождя, от ненастья.

Мне хотелось рассказать ей все по порядку. Но никакого порядка в моей растревоженной любовью душе не было. Видел ли я косогорчик, украшенный лиловыми звездочками диких гвоздичек, – мне казалось, что если бы она очутилась сейчас здесь, рядом со мной, то не было бы в моей жизни мгновения счастливей и лучше. Сидел ли я над тихим предвечерним омутком, с яркими желтыми кувшинками, – представлялось, что если бы и она тоже сидела здесь и молчала вместе со мной… Да нет, не может быть на земле такого счастья, такой огромной, такой великой радости, только разве в мечте или сказке.

К тому же установились теплые, тихие, осиянно-лунные ночи. В общем-то, когда видишь какую-нибудь великую красоту, хочется, чтобы рядом были другие люди, чтобы они тоже видели и наслаждались. Мне хотелось разделять мою радость, мои тихие одинокие ликования не просто с людьми, а с любимой девушкой. Я не мог больше один жить среди летней цветочной, лунной, ландышевой, прозрачно-речной, рассветно-росистой красоты. Я нисколько не преувеличивал и ничего не выдумывал, говоря ей, что сбежал в Москву от слишком хорошей погоды. В ненастье мне, наверное, было бы легче.

Я пытался нарисовать ей картину.

– Представляешь, кругом холмы. Они загораживают горизонт и даже половину неба. Я – в чаше. По краям на чистом небе вырисовываются травинки. Самой луны не видно за краем холма, но вся моя чаша полна лунным светом, волшебно-зеленоватой влагой. Представляешь?

Она кивала головой и говорила, что представляет.

– Или будешь купаться в омуте, поплывешь вдоль него, видишь – зеркало, чистейшее неподвижное зеркало. В нем, конечно, и синее небо, и белые, как лебеди, облака, и сосновый лесок… Но когда плывешь и смотришь вскользь – ничего этого не видно. Просто зеркало. Вместо рамки у него яркие листья и цветы кувшинок. Представляешь? И вот, когда плывешь, особенно сладко разрезать плечом именно такую неподвижную зеркальную гладь. Если бы рябь и волны – уже не то. На листьях и цветах кувшинок – синие стрекозы. А сначала, когда тихо подойдешь к омуту и заглянешь, раздвинув ветки ольхи, увидишь, как между водяными стеблями плавают красноперые рыбки. Представляешь? Если ж во время купанья пошарить под берегом, то обязательно вытащишь рака…

– И ты мог бы поймать мне живого рака?

– Неужели не мог бы? Сколько хочешь.

Когда я рассказывал, передо мной явственно возникали то безмолвные холмы, то зеркальный омут, то кипящая цветами и пчелами лесная поляна. Но больше всего в моих рассказах участвовала река. Может быть, потому, что стояли летние жаркие дни, может быть, просто потому, что я больше всего люблю реки. Тихое зеркало омута, которое разбиваешь вдребезги, прыгнув вниз головой с травянистого ласкового бережка; хрустальная влага, которая струится вдоль тела, омывая и охлаждая каждую клеточку кожи; рыбий всплеск на вечерней заре; туманы, расползающиеся от реки на прибрежные луга; пряные запахи в зарослях крапивы, таволги и мяты, когда устроишься в укромном уголке, – и уж дрогнул и пошел вкось под широкий глянцевый лист красный с беленьким поплавок.

Река – особенный мир, с таинственной тенью под кустами, нависшими над водой, с веселым журчанием воды по камушкам, с луговыми цветами, смотрящимися в нее.

Все: и подлунные холмы, и темно-красные клеверные поля, и влажные лесные тропинки, и закатное пышное небо – весь окружающий меня мир казался мне прекрасным, и не было никакого изъяна в нем. Теперь, когда вдали от него я вдохновенно рассказывал и восторженно живописал, он казался мне еще прекраснее, еще сказочнее. Он виделся мне прекрасным до сладкого замирания в груди. Рассветные туманы представлялись – обязательно розовыми, плавающие среди водорослей рыбки – золотыми, с красными перьями, роса на травах – то крупный жемчуг, то бриллианты, вода – чистейший хрусталь, любая дорожка – в заповедную сказку.

Валерия – так звали девушку, от тоски по которой я сбежал из деревни в Москву, – слушала меня, мечтательно глядя перед собой, как будто нет в пяти шагах от глаз оклеенной обоями стены, а вот именно темно-розовые клевера да еще васильки в едва-едва зазолотевшей ржи. Неожиданно Валерия предложила:

– А почему бы мне не поехать и не посмотреть на все эти прелести природы? Я смогу найти в вашей деревне угол, чтобы жить? Сдают же, вероятно, дачникам?