Помни обо мне, стр. 17

Таня пришла второй раз, третий. Ее приветливо встречали. Отец Николай ни в чем не убеждал, не расспрашивал. Таня сама рассказала о своем детском горе, о том, что все люди какие-то чужие друг другу, все сторонятся ее, и сама она не очень-то к ним стремится.

Она приходила к доброму, умному и расположенному к ней пожилому человеку, получала книгу, полную намеков и обещаний, читала Евангелие, погружалась в мир сложных иносказаний, и растревоженное воображение уносило ее из мира, который жил, действовал и буйствовал вокруг нее, в таинственный мир собственной души…

Наступает вечер. За окнами еще светло, а в комнате сумерки. Читать трудно. Таня закрывает книжку и взглядом ищет отца Николая. Он сидит напротив, в старом высоком кресле, закрыв глаза, откинув голову на продавленную спинку. Ему надо идти служить всенощную, но он все чаще и чаще пропускает службы, уступает место молодым, энергичным и деловитым своим коллегам, все чаще жалуется на сердце, подобно Тане, все чаще остается наедине с самим собой.

Таня всматривается в отца Николая, и ей становится страшно. Уж не умер ли он, пугается она, такой он неподвижный и бледный.

— Отец Николай! — зовет она шепотом.

— А? Что? — откликается он, как бы приходя в себя.

— Я вас разбудила?

— Я не спал…

И между ними начинается разговор, который так важен, так бесконечно важен для Тани.

— Я хочу вас спросить: вы всегда верили в бога?

— Конечно.

— Прямо с самых детских лет?

— Вера, конечно, углублялась, совершенствовалась…

— Вы еще в молодости стали священником?

— Видишь ли, Таня, я ведь из духовенства, священство в нашей семье наследственная профессия, меня с детства готовили к нему. Но, конечно, и я прошел сложный путь к постижению бога. Колебался, даже не верил, намеревался стать врачом. Но не захотел огорчить отца и пошел в семинарию. Верил и не верил, сомневался и служил… До какой-то степени тянул служебную лямку. Но людей не обманывал, всегда верил, что христианская религия укрепляет нравственность, что православные обряды дисциплинируют человеческую душу. Поэтому служил. Хотя… Хотя временами и сомневался.

— А сейчас?

— Верю.

— Значит, вас тоже что-то толкнуло?

— Как тебе сказать… Однажды меня арестовали. Обвинили в том, что веду антисоветскую агитацию…

— А на самом деле?

— Я не вел ее.

— А потом?

— Попал в исправительно-трудовой лагерь. По правде сказать, там было несладко. Тяжелый труд, голод, жестокое обращение. Среди начальства и там попадались добрые люди, но жестокое обращение предписывалось сверху. Люди опускались, подличали, предавали друг друга. Сохранился я там лишь с помощью веры, а верующих разделил бы на две категории: коммунистов и христиан. Потому что настоящие коммунисты тоже верили. Пусть по-своему, но верили в правду, в торжество справедливости. Они умирали, но не позволяли дурно говорить о своей власти, потому что и в лагерях Советская власть оставалась для них своей. Вот там-то я как бы заново постиг бога. Я бы погиб, если бы не верил в вечное спасение…

— А что вы делали, чтобы спастись?

— Ждал. Верил: неправда погибнет и наступит торжество правды.

— А как приблизить торжество правды?

— Ждать.

— Тогда лучше умереть.

— Танечка, что ты! Это страшный грех перед господом. Мы не властны над своей жизнью…

— Значит, мириться с неправдой?

— Приходится.

Что он говорит?… Добрый он, конечно. Но какой-то уж очень малоподвижный. Может быть, это возраст? Или характер? Или он сам не уверен… Над этим Таня не хочет задумываться… Не хочет!

Долго продолжается этот разговор. Тане так хочется понять, где же правда. Есть ли какой-нибудь смысл в той вере, о которой говорит отец Николай. Но, видимо, постигнуть это не так просто.

Она встает.

— Прощайте.

— Когда зайдешь?

— Больше я к вам не приду.

— Что так?

— Уйду в монастырь.

— Ты убежишь оттуда, там приспосабливаются к обстоятельствам еще больше, чем в миру.

— Я найду себе монастырь.

— Долго придется искать…

Да что же это такое? Сам отец Николай все подвергает сомнению… А может быть, в этом и есть его суть? Приспосабливаться, соглашаться… А Тане нужны движение, жертвы, подвиг! Тане хочется противоречить… бороться… Наперекор Юре. Наперекор маме. Всем наперекор.

Она не подходит под благословение, как делала иногда, подражая Прасковье Семеновне.

— Прощайте.

— Господь с тобой.

Она уходит с теми же сомнениями, с какими пришла в этот дом…

Тихо прикрывает дверь. Добрый человек отец Николай, но устал от борьбы. А может, и не боролся никогда. Все приемлет, со всем смиряется. Сама Таня хочет верить с такой силой, чтобы не вступать с собой ни в какие компромиссы.

— Пойдешь завтра к обедне?

— Нет.

— Отца Николая видела?

— Нет.

— Тебя что, опять твои комсомольцы перебороли?

— Нет.

— Да что ты, голуба моя, заладила? Все нет да нет!

— Неправильно все, Прасковья Семеновна.

— Что неправильно?

— Говорят одно, а делают другое.

— Да кто делает-то?

— Да хоть тот же отец Николай. Больше дома отсиживается, а в церкви заправляют ловкачи и хапуги.

— Это кого же ты называешь хапугами?

— Молодых попов. Я наблюдала. У них одно на уме: побольше получить, поскорей отслужить, скинуть рясу и — в гастроном…

— Грех так говорить!

— Да ведь правда!

— Не нам судить пастырей…

— А я не сужу, я только кон-ста-ти-ру-ю.

КЕЛЬЯ

Таня охотно согласилась поехать с Прасковьей Семеновной на кладбище.

Мужа Прасковья Семеновна похоронила давно, но вспоминала о нем постоянно. То-то случилось при Архипе Петровиче, то-то после него, то-то нравилось ему, то-то не нравилось. Архип Петрович оставался для Прасковьи Семеновны высшим, так сказать, судьей в оценке явлений жизни.

По дороге заехали в цветочный магазин. Прасковья Семеновна на свою зарплату живет в обрез, но для Архипа Петровича ничего не жаль, купила горшочек цикламенов.

На кладбище голо, пустынно. Апрельский ветерок подсушил дорожки, кое-где зеленеет ранняя травка, могилы и клумбочки обложены прошлогодним пожухлым дерном. Посетителей мало.

Дошли до кладбищенского захолустья, где ни купцов, ни статских советников, где сплошь невзрачные памятники и кресты, могилы последних десятилетий. Добрались до Архипа Петровича.

Деревянный заборчик синего цвета, ажурный чугунный крестик, купленный Прасковьей Семеновной у какого-то проходимца, вернее всего, позаимствованный продавцом с чьей-то заброшенной могилы, фотография в черной металлической рамке, веночек из жестяных листьев…

Прасковья Семеновна принялась вкапывать в землю горшочек с цветком. Таня пошла побродить по сырым дорожкам. Грустно вокруг, а на душе еще грустнее. Прочитала надписи на памятниках, вернулась обратно.

Прасковья Семеновна замерла на скамеечке, лицо у нее отсутствующее, должно быть, молится, земля сырая, на коленях сейчас не постоишь.

Чтобы не потревожить ее, Таня опустилась на скамеечку по соседству, — молится и не молится, но тоже задумалась, не сразу поняла, что ее о чем-то спрашивают.

— Кого, девушка, похоронили?

Даже вздрогнула от неожиданности. Не заметила, как возле нее очутилась эта женщина. В сизом пальто. В клетчатом шерстяном платочке. Лет сорока. Лицо простое и какое-то очень участливое.

— Простите. Спрашиваю: кого похоронили?

— Не хоронила я…

— Значит, еще хуже. Надежду похоронили. Обманул кто или обидел?

— Никто меня…

— Очень уж вы туманная…

Подошла Прасковья Семеновна:

— С кем это ты, Танюша?

Незнакомка встрепенулась:

— Это мама ваша?

— Нет, соседка, в одной квартире живем.

— Говорю, больно грустная ваша Таня. Думала, похоронила кого. Чего ж она сюда?

— Я на мужнину могилку, а Таня за компанию.