Двадцатые годы, стр. 80

Сидя на ступеньках своей школы, они думали так или примерно так и рассуждали о том, как будут жить люди при коммунизме, и в глубине души каждый представлял себе будущее по-своему.

Ознобишину хотелось мировой революции, Соснякову — изгнать из деревни кулаков, а бедняков наделить хорошим инвентарем и живностью, а Саплину хотелось побольше всего для себя самого — просторной избы, полного закрома и хорошей бабы, красивой, ладной, ядреной…

Этого батрачонка не очень-то обижали, даже когда он был батрачонком, а теперь, в ранге инспектора по охране труда подростков, он и вовсе стал грозой зажиточных мужиков, как-то исподволь прибрал он к рукам все Критово.

— Однако ж конь у меня не кормлен, в другой раз не дадут, — рассудительно произнес Саплин, и даже шутит: — На голодном коне в рай не въедешь.

Сам засмеялся своей шутке и пошел ловить лошадь, она паслась тут же за церковью меж могилок, всю траву общипала возле замшелых чугунных плит.

— Кось-кось-кось…

Кобыла не шла, Саплин обругал ее нехорошим словом.

— А слабо! — сказал он, насмешливо глядя на Орехова.

— Что слабо? — невинно спросил Колька.

— А поймать!

Колька тут же поймал, Саплин небрежно потянул поводья, подвел кобылу к безымянному кресту, поправил на спине попонку, стал ногою на нижний брус и тяжело взгромоздился.

— Ну, бывайте!

Тронул поводья, кобыла нехотя затрусила с кладбища.

— Акты! Акты о батраках не забудь! — крикнул вслед Слава и виновато посмотрел на Соснякова.

Тот тоже глядел на Славу, мрачен и строг, и, хотя солнце продолжало озарять землю янтарным благостным светом, на лице Соснякова лежала тень, тень тревоги за прямизну пути, за чистоту рядов, за незыблемость идеалов.

— Все это фантазии, — холодно сказал он, предупреждая вопрос Славы. — Чем гадать, что будет через тридцать лет, лучше бы подумали о Корсунском, одной нашей ячейке с кулаками не совладать. Хлеба страсть, а запрятан так, что нипочем не найти, да и страшно, убьют. Приехали бы со стороны…

— Значит, не искать? — упрекнул его Слава.

— Зачем не искать? Сторонние найдут, а мы б подсказали…

Сосняков никогда не охотился за журавлями, но синиц ловил без промаха: раз — яма с хлебом, еще раз — дезертир, еще раз — дрова, не для себя, для школы, для себя ни зернышка, ни полешка.

Слава смотрел ему в глаза — неприятные глаза, в них злость и презрение, Слава понимает — он и его Презирает, хотя всегда голосует за Ознобишина.

Понимают они друг друга с полуслова.

— Приедем.

— Ждем.

Саплин на лошади домой через час притрухает, а Соснякову идти да идти. Саплин дома наестся досыта, а у Соснякова картошка небось есть и соль, может быть, даже есть, но уж простокиши забелить ее не найдется.

— Пойдем, Иван, поужинаем у меня?

Сказать это Славе нелегко, если он приведет Соснякова, накормить его накормят, но зато потом от колкостей Павла Федоровича не спастись.

Однако Сосняков верен себе.

— Кулацким хлебом не нуждаемся.

— Прямо, без обиняков. Он терпит пока что Ознобишина, но помещает его за одну скобку с Астаховыми, эта алгебра еще даст себя знать.

— Ну я пошел.

— А керосин?

— Однова не понесу, пришлю кого за керосином.

Сосняков не доверяет даже самому себе, керосин получат, привезут, и выдавать его будет на глазах у всех, чтобы чего доброго не сказали, что он хоть каплю израсходовал не по назначению.

Сосняков уходит неторопливым, размеренным шагом. Так вот и прошагает все четырнадцать верст до Корсунского.

Карпов не прочь получить свою бутылку сейчас, но у Славы нет настроения пачкаться, он точно не замечает, как Карпов переминается с ноги на ногу.

Уходит и Карпов. Все уходят. Слава остается в одиночестве. Он не прочь заглянуть к Тарховым. Соня или Нина сядут за фортепиано, и тогда прости-прощай классовая борьба!

Солнце припало к горизонту. Вот-вот побегут розовые предзакатные тени. Резко пахнет сырой землей. У Тарховых уже играют на фортепиано. Славушка давно сошел с крыльца и бродит меж могил, где покоятся вечным сном попы, помещики и церковные старосты. Он размышляет о Соснякове. Тот не любит его, и Славушка его не любит. Но лучшего секретаря для Корсунского не найти, да и Сосняков, должно быть, понимает, что Ознобишин сейчас больше других подходит для волкомола.

Ботинки Славушки намокают в траве, мел легко впитывает влагу, вечером снова придется чистить и зубы и башмаки.

Но кто это трусит по дороге? Со стороны общедоступного демократического кладбища? Можно сказать, даже мчится, если судить по энергии, с какой всадник нахлестывает лошаденку? Кому это так невтерпеж?

Саплин!

— Я так и думал, что ты еще не ушел.

С чего это он решил, что Слава не ушел? Ему ведь ничего не известно о чарах старинного фортепиано.

Саплин сваливается с коня, как тюк с добром.

— Чего тебе?

— Мы ведь как братья…

Что он там бормочет о братстве? Неужели совершил какой-нибудь проступок, в котором не осмелился признаться при всех? Он неистов в своей революционности, но революция для него не столько цель, сколько средство.

— Понимаешь? Завтра воскресенье. Для авторитета. Я верну, по-братски…

Саплин просит на воскресенье рубашку, желто-зеленую шелковую рубашку, которая очень возвысит его в Критове.

— Среди хрестьян, — говорит Саплин.

«Среди девок», — думает Слава, однако стаскивает с себя рубашку, Саплину рубашка нужнее — братство, так уж пусть действительно братство.

Взамен Саплин снимает куртку из грубого домотканого сукна, хотя вечерний ветерок дает себя знать.

— Не надо, дойду, а тебе ехать, даже удивительно, как холодно.

Саплин скачет прочь, а Славушке остаются лишь мечты о фортепиано, в нижней рубашке к Тарховым не пойдешь.

58

Славушка бежал из нардома, сделав, правда, изрядного кругаля, заскочил на минуту к Тарховым, он все чаще обращал внимание на Симочку, от Тарховых славировал на огороды и тут встретил Федосея, несшего под мышкою детский гробик с таким видом, точно где-то его украл.

— Хороним, — просипел Федосей, не замедляя шага.

— А где ж папа с мамой? — удивился Славушка.

— Папа мельницу налаживает, заставляют пущать, — пояснил Федосей. — А Машка подолом мусор метет!

Вот и кончилась жизнь, не успев даже начаться…

Возле дома Славушка встретил родителей усопшего, взявшись за руки, они шествовали, видимо, в церковь. Павел Федорович в новой суконной тужурке, а Машка в шелковой красной кофте и зеленой шерстяной юбке, наряжаться, кроме как в церковь, некуда.

Впрочем, Славушке не до соболезнований.

Быстров мало говорил после смерти жены, но все ж как-то на ходу заметил:

— Подготовили бы новый спектакль, мельницу запустим со дня на день, хорошо бы день этот застолбить у мужиков в памяти.

Пуск астаховской мельницы для Успенской волости то же, что для всей страны Волховстрой. Первое промышленное предприятие. Степан Кузьмич не переоценивал события.

Павел Федорович возился на мельнице с утра до ночи, Быстров то и дело его поторапливал:

— Не ссорьтесь с Советской властью, гражданин Астахов, от души советую, не замышляйте саботаж, может, и сохранитесь, врастете в социализм.

«Пожалуй, и вправду сохранюсь», — думал Павел Федорович и ковырялся в двигателе.

Механик из Дроскова отказался ехать в Успенское, не подошли условия, но Быстров правильно рассудил, что Павел Федорович справится с мельницей не хуже того механика, мельницу построил, а механика не искал, сам собирался вести дело.

Еремеев и Данилочкин напали на Быстрова.

— Начнет с мельницы, всех мужиков приберет к рукам, — ворчал Данилочкин.

— Самоубийство! — решительнее кричал Еремеев. — Взорвет изнутри!

— Так иди на мельницу сам, если соображаешь в машинах, — саркастически возражал Быстров. — В том и фокус, что нам приходится строить социализм из элементов, насквозь испорченных капитализмом.