Двадцатые годы, стр. 56

— Куда?

— Легкое прострелили.

— Он же ходит?

— Поднялся и заторопился сюда…

Сам Еремеев не удивился этому, в порядке вещей вернуться при первой же возможности в строй.

Славушка не прочь поискать Степана Кузьмича, но знает, что это бесполезно, тем более что Александра Семеновна не вернулась обратно в Кукуевку.

Весь вечер председатель волкомола сочиняет план работы.

Утром он ни свет ни заря на ногах, знает, что придет раньше всех, но товарищи тоже поднялись ни свет ни заря, возле волкомпарта все уже в сборе — Елфимов, Саплин, Сосняков, Терешкин, кворум, пришли и не члены комитета — Колька, Кобзев, Карпов, только дядя Гриша не пускает их в помещение, ключи доверяет одному Славе.

Заходят в свою комнату, помещение волкомпарта они уже считают своим, у них уже есть опыт, понимают, что сейчас состоится заседание.

— Товарищи…

Но дядя Гриша умеряет их пыл:

— Степан Кузьмич наказывал не начинать без него…

Быстров не заставляет себя ждать, входит вслед за дядей Гришей, он еще худее и темнее, чем вчера, должно быть, не спал, торопился в Успенское.

— Товарищи…

Быстров рукой останавливает Славушку:

— Не надо, давайте попросту.

Садится на лавку, и ребята садятся, сейчас он скажет что-нибудь очень, очень важное, и он говорит, и то, что говорит, действительно очень, очень важное.

Он рассказывает о том, что происходит в волости, где что разграблено, где кто обижен, кто как себя проявил…

Он все знает, мотался отряд по логам да огородам, а тайн для него никаких!

— Побыть с людьми во время вражеского нашествия, — объясняет Быстров, — это все равно, что в бане вместе помыться, все наружу…

Всматривается в ребят.

А Славушка всматривается в Быстрова: что он только о нас думает?

Быстров морщится. Славушка догадывается: тревожит рана.

— Бросили вас на глубоком месте, — говорит Быстров. — Заведут ребенка в воду, плыви — один ни за что не поплывет, за берег уцепится, а другой идет, идет, все смелее, смелее, так вот и в революцию входят, на вас надежда, одним коммунистам не справиться. Прежде всего хлеб; на тех, кто вилял перед белыми, особо нажмем, затем дезертиры, последние люди, не дорожат Родиной, далее ликбез, без грамоты ничего не построить, и самим надо учиться и других учить, прошу вас, беритесь, завтра сами станете коммунистами, вчера вы еще были дети, а теперь вы уже взрослые.

39

Надо бы в школу, но какие уж тут занятия, есть дела поважнее!

Война и школа несовместимы, но вот при первой возможности дилинькает звонок, Иван Фомич входит в класс, ему безразлично обращение «господа», как в гимназии, хотя ученики никакие ему не господа, или товарищи, хотя какие же они ему товарищи, или ироническое «господа товарищи», или, как там их еще называть, они для него только ученики независимо от возраста и способностей, маленькие сырые человечки, из которых он лепит не нечто по своему подобию, а нечто для общества, частью которого он тоже является, его ученики, и он вдалбливает, вколачивает, вбивает в них знания.

Иван Фомич не устает повторять имена Ломоносова, Тредиаковского, Радищева, Державина, Новикова…

— Гордитесь тем, что вы русские, девятнадцатый век украшение русской культуры, но и восемнадцатому есть кем похвалиться…

Он возвращал учеников в восемнадцатый век, заставлял заучивать стихи, которые, казалось, и смешны, и не нужны.

— Что вы знаете о Василии Кирилловиче Тредиаковском?

Никто ничего не знает, кроме Славушки:

— Незадачливый одописец!

Иван Фомич щурится:

— А вы знаете, что Василию Кирилловичу Тредиаковскому русская литература обязана современным стихосложением, неизвестно, как бы еще писал Пушкин, не будь Тредиаковского, гении не рождаются на голом месте…

Он стремительно уходит и через минуту возвращается, в руке толстая-претолстая книжечка в матерчатом коричневом переплете, едва ли не из той самой библиотеки, что растащена успенскими мужиками при покупке озеровского имения.

— Придворных дам во времена Анны Иоанновны наказывали тем, что заставляли заучивать по десять строк «Телемахиды». Слушайте!

— "Мраком сомнений задержан…" — Листает. — «Тьма стелется по океану…» — Листает. — «Смерть из рядов в ряды металась…»

Он читает стихи так, точно произносит речь на митинге:

Горе! Чему цари бывают подвержены часто?
Часто Мудрейший в них уловляется в сети не чая:
Люди пронырны, корысть и любящи их окружают;
Добрый все отстают от них, отлучаясь особно,
Тем, что они не умеют ласкать и казаться услужны:
Добрый ждут, пока не взыщутся и призовутся,
А Государи почти не способны снискивать оных.
Злыи ж, сему напротив, суть смелы, обманчивы, дерзки,
Скоры вкрасться, во всем угождать, притворяться искусны,
Сделать готовы все, что противно Совести, Чести,
Только б Страсти им удоволить в Самодержавном.
О! злополучен царь, что толь открыт Злых коварствам:
Он погиб, когда Ласкательств не отревает,
И не любит всех вещающих Истину смело.

— Настоящая гражданская поэзия, не хуже, чем у Некрасова, — годятся эти стихи для нас?

Деникин еще не добит, из Крыма наступает Врангель, один за другим коммунисты уходят на фронт, дезертирам не будет пощады, вечная проблема — хлеб, поддержать рабочий класс и сохранить семена, живем не одним днем, в волости не одна школа…

У Никитина одна школа, а у волкомола Двадцать, обо всех надо позаботиться. Степан Кузьмич покрикивает уже на товарища Ознобишина, когда где-то не хватает дров или учебников, его меньше интересует «Трутень» Новикова, чем трутни, ворующие керосин, предназначенный для школьных занятий.

Советская власть как-то странно восстанавливалась в волости. Будто ничего не произошло, все как было: те же вывески, те же работники, но за три месяца безвременья люди стали понятнее: один все уберег, а другой всему поперек!

Не успели работники исполкома рассесться на своих стульях, как Быстров разослал предписание провести в честь второй годовщины Октябрьской революции митинги в Успенском, Корсунском и Критове, ораторы будут присланы, явка обязательна, в случае ненастной погоды перенести собрания в школы, а Успенское предложено обеспечить еще спектаклем, для чего срочно приглашен Андриевский.

Он появился незамедлительно, точно за ним помчался не Тишка Лагутин, который вместе со своим мерином дежурил в тот день при властях в качестве вестового, а будто вызвали его по телефону, хотя в ту пору телефонная связь не снилась даже деятелям уездного масштаба.

Не успел Тишка скрыться под горой, как Андриевский вошел в исполком, и не прифранченный, как обычно, а в заскорузлом брезентовом плаще с капюшоном, хотя дождя в тот день и не было.

Остановился перед Быстровым:

— Чем могу служить?

— Спектакль, — лаконично сказал Быстров. — Подготовить торжественный вечер и спектакль.

— За два дня! — воскликнул Андриевский. — Сие невозможно.

— Меня это не интересует, — холодно возразил Быстров. — Для большевиков нет ничего невозможного.

— Но я не большевик…

— Это мы хорошо знаем. Придадим в помощь комсомольцев!

— Лучше без них.

— Как угодно, но чтоб спектакль был.

— Что-нибудь возобновим из старого, за два дня новый поставить немыслимо.

— А что именно?

Служитель муз задумался:

— Если «Без вины виноватые»?

Быстров смутно помнил: какая-то слезливая история о незаконном сыне, которого находит какая-то актриса…

— А что-нибудь политическое нельзя?

— Пока еще товарищ Луначарский не обеспечил.

— О Степане Разине ничего нет? — Быстров мобилизовал свою память: — «Борис Годунов»!