Двадцатые годы, стр. 28

18

Быстров со Славушкой в исполкоме. До чего же здесь пусто! Все поразъехались, поразбежались. Кто по обязанности, а кто и по трусости.

Никитину страсть как не хотелось уезжать, а потащился с документами к Туле, бумага не золото, не ограбят, но оделся попроще, если где задержат: «Мобилизовали, вот и везем».

Еремеев прощается с какой-нибудь девкой, а у самого ушки на макушке, все слышит — где, что, откуда. Девка, сама того не ведая, докладывает обо всем, что деется по деревне…

Константин Быстров — его почему-то считают двоюродным братом Степана Кузьмича, хотя они только однофамильцы, — тихий мужичок, по должности завсобесом, где угрозой, где уговором отнимает у мужиков коней, суля по возвращении из эвакуации золотые горы: «Вернемся, прирежем тебе сверх нормы, богом клянусь, три, нет, четыре десятины земли».

Зернов сидит дома, надеется, что его забыли… Но Степан Кузьмич никого не забудет. Даже Зернова. Хоть и не любит его. Но во имя революции приемлет и Зернова и Никитина.

И лишь немногим из тех, кто остается, он доверяет так, как Ознобишину. Это его глаза и уши. Зайчонок, как поглядишь! Но от зайца в нем только быстрота… Покажи, маленький, на что ты способен!

Сумерки. Быстров и Славушка в большой пустой комнате. Мальчик и Революционер.

Степан Кузьмич поставил ногу на стул, обнял колено, голос приглушил, точно сказку рассказывает.

— На Озерне, повыше омута, над поповским перекатом, вверх, в березняк, за кустами… Умеешь по-перепелиному? Пиить-пить-пить! Пиить-пить-пить! — Он втягивает губы и певуче нащелкивает тонкий перепелиный клич: — Пиить-пить-пить! Пиить-пить-пить!

Славушка повторяет, но у него не получается.

Отвлекает их тарахтенье тарантаса.

— Есть кто?

Высокий небритый сероватый человек в потертой солдатской шинели и черной суконной шапке-ушанке, подбитой заячьим мехом.

Быстров соскочил со стола.

— Афанасий Петрович? Здравствуйте, товарищ Шабунин!

— Здравствуй, Степан Кузьмич… — Приезжий взглядом обвел комнату. — А где же остальные?

— Нормально, по огородам, за околицей.

— А это кто?

Шабунин оценивающими глазами смотрит на Славу.

— Руководитель местной молодежи.

Шабунин слегка улыбается.

— Не мал?

— Мал, да дорог, — серьезно отвечает Быстров.

— Цыпленок, — с сомнением, как кажется Славушке, произносит Шабунин и задумчиво добавляет: — Что ж, посмотрим, цыплят считают по осени…

— А у нас как раз осень, — говорит Быстров. — Волкомпарт доверяет ему.

— Ну если волкомпарт…

— А к нам каким образом?

— Поделили уезд и разъехались, хотим знать, что оставляем и что найдем.

В комнате темнеет. На стенах белеют пятна. Портреты вождей Быстров эвакуировал вместе с бумагами исполкома.

Славушке ужасно не хочется, чтоб его прогнали.

Шабунин опускается на диван, пружины сразу продавились.

— Докладывайте обстановку.

— Документы отправлены под Тулу с секретарем исполкома. Учителя предупреждены, занятий не начинать. Население тоже. В случае, кто подастся к деникинцам, ответит по всей строгости…

Шабунин нетерпеливо перебил:

— Ну а сами, сами? Коммунисты эвакуировались?

— Не проявившие себя оставлены по домам.

— А проявившие?

— Сформировали отрядик.

— Что будете делать?

— То здесь, то там. Советская власть не кончилась…

Шабунин пытливо смотрел за окно. Вдалеке кто-то кричал. Визгливо, жалобно. То ли кто кого бьет, то ли жалеет.

— Уверены, что Советская власть не кончилась?

— Уверен.

— И я уверен.

Славушка слушал завороженно. Вот какие они — коммунисты: ни тени сомнения!

Шабунин сжал губы, покачал головой, точно что-то сказал самому себе, и лишь потом обратился к Быстрову:

— Должен сказать, что положение весьма катастрофическое… — Сердито посмотрел на Славушку, точно тот во всем виноват, и пригрозил ему: — А ты слушай, да помалкивай, партия языкастых не терпит.

Его учили помалкивать, но лишь много позже он узнал, что не болтать языком и жить молча не одинаковые вещи.

— Малоархангельск мы сдадим. Сдадим Новосиль. И Орел, вероятно, сдадим. Фронт откатится к Туле. Но Тулу не сдадим. Это не предположение. Так сказал Ленин. Они рвутся к Москве, но мы отбросим их и погоним и, чем меньше перегибов с крестьянами, тем скорее погоним… — Встал. — Мне еще в Покровское.

Быстров тряхнул головой, льняная прядь наползла на глаза, рукою взъерошил волосы.

— Разрешите обратиться… К уездному комитету партии.

— Обращайся. — Шабунин поморщился. — Знаю, что скажешь, и наперед говорю: отказ.

— Много коммунистов ушло в армию?

— Послали кой-кого. Но кой-кого придержали. Тыл — фронт. Требуется разумное равновесие.

— Архив отправлен, исполком эвакуирован, к появлению врага все подготовлено. Разрешите на фронт? — Голос Быстрова сорвался. — Афанасий Петрович, я очень прошу!

— Нет, нет, — сухо обрезал тот. — Мы не можем оголять тыл. В армию всем хочется, а отодвинется фронт, кто здесь будет?

Он молча протянул Быстрову руку, потом Славушке.

Втроем вышли на крыльцо. На козлах тарантаса дремал парень в брезентовом плаще.

— Селиванов!

Парень встрепенулся, задергал вожжами.

— Давай в Покровское.

На речке кто-то бил вальком, полоскали белье.

— Все нормально, — негромко сказал Шабунин и, сидя в тарантасе, озабоченно спросил: — А в своих людях, Степан Кузьмич, вы в них уверены?

Вместо ответа Быстров сунул в рот два пальца и свистнул, и тотчас издалека послышался такой же свист.

— Отлично, действуйте, — сказал Шабунин. — И запомните: от имени уездного комитета я запрещаю вам даже думать о том, чтобы покинуть волость… — Он легонько хлопнул кучера по спине. — Поехали.

— Кто это? — спросил Славушка.

Тарантас затарахтел.

— Самый умный коммунист во всем уезде, — похвастался Быстров. — Председатель уездного совнархоза.

Свистнул еще раз, появился Григорий с лошадью, Быстров перехватил у него поводья, вскочил в седло, наклонился к мальчику.

— Иди, не надо, чтобы тебя здесь видели.

Теперь, когда война приблизилась вплотную, подчиняться следовало беспрекословно.

— А ну, как кричат перепела? — окликнул Быстров мальчика, когда тот почти растворился во мраке. — Ну-ка!

Славушка подумал, что это очень неконспиративно, но подчинился опять.

— Пиить-пить-пить! — ответил он одним длинным и двумя короткими звуками: — Пиить-пить-пить!

И задохнулся от предвкушения опасности.

19

Удивительный день, солнечный, прохладный, безлюдный. Небо голубое, лишь кое-где сквозистые перистые облачка. Легкий ветерок приносит дыхание отцветающих лип, а если вслушаться, то и жужжание какой-нибудь запоздалой пчелы, еще собирающей нектар для своего улья.

Пахнет старым устоявшимся деревом и пылью, благородной пылью на полках книжных шкафов.

В библиотеке тишина. Андриевский пишет. Славушка в громадном кресле павловских времен, вплотную придвинутом к окну. На коленях у мальчика книги. Он поглощен поисками пьесы. Какой-нибудь необыкновенной пьесы. Мольер, Херасков, Луначарский. А за спиной Андриевский. И все пишет. Что он пишет? Письма родственникам в Санкт-Петербург, как неизменно называет он Петроград?… А может быть, заговорщицкие письма? Любить Советскую власть ему не за что…

Синее небо. Сладкие запахи. Зеленые тени. Тургеневский день. День из какого-нибудь романа. Из «Руднева» или «Базарова». Впрочем, Базарова не существует. «Отцы и дети». Отцов и детей тоже не существует. Андриевские не отцы, и Ознобишины им не дети.

— Что это вы тут пишете?

Негромко, спокойно и неожиданно. Славушка поднимает голову. Откуда он взялся? Быстров в дверях библиотеки. Похлопывает хлыстиком по запыленным сапогам. Все думают, что он уехал, а он не уехал. Появляется то тут, то там, даже вот в Народный дом завернул.