Двадцатые годы, стр. 166

— Давай сперва доедем, доберемся, а там будем решать…

Потихоньку, верста за верстой, двигались они сквозь бесконечные поля пшеницы, ржи и овса, мимо ракит и ветел, оставляя в стороне деревни и деревушки.

Вот и знакомое кладбище, и золотой крест в синем небе.

Петя оживился, и конь зашагал бодрее, точно и его ожидал родной дом.

Первым встретился им во дворе Федосей, всклокоченный, в застиранной холщовой рубашке, в таких же застиранных синих холщовых портах.

Увидел братьев и заулыбался:

— Молодым хозяевам!

Окинул оценивающим взглядом коня:

— С таким конем только по ярманкам ездить!

Слава указал Федосею на коня.

— Получай, Федосыч.

— Куды ж это его? — забеспокоился Федосей.

— Отдали коня насовсем, а куда девать, не приложу ума. Отдай кому-нибудь, может, пригодится еще…

— Зачем отдавать? — возразил Федосей. — Некормленый, вот и плохой, а конь добрый, еще послужит…

Взял Росинанта под уздцы, повел в глубь двора, за сарай с сеном, а братья побежали здороваться с матерью.

45

Началось лето, последнее лето, проведенное Ознобишиным в деревне.

Вера Васильевна обрадовалась возвращению сына так, точно он заново для нее родился.

— Ох, Слава, как же ты мне нужен!

Провела рукой по лицу, пригладила волосы, даже поесть не предложила, просто посадила перед собой, смотрела и не могла наглядеться.

Даже Петю не сразу заметила, так обрадовалась Славе, минуты две-три всматривалась в старшего сына и лишь потом перевела взгляд на младшего.

— Как ты плохо выглядишь! — воскликнула она. — Уж не заболел ли?

— Он не заболел, а болен, — сказал Слава. — Было совсем плохо, а сейчас лучше, вчера я весь день давал ему аспирин, смерил температуру, осмотрел горло, уложил в постель, хотя Петя и пытался сопротивляться.

Вера Васильевна устроилась пить чай возле больного и сама точно обогрелась и даже похорошела.

— Как я тронута, что ты отозвался на мою просьбу, Петя еще мал, и мне просто необходимо с тобой посоветоваться.

Слава ни о чем не расспрашивал, мама сама все скажет.

— Ты не представляешь, какая невыносимая обстановка сложилась в этом доме. Нас с Петей только терпят. Павла Федоровича мало в чем можно упрекнуть, но супруга его совершенно невыносима. Она считает, что мы объедаем ее.

— Погоди, мама, — остановил ее Слава. — Все, что ты говоришь, очень неясно…

— То есть как неясно? Они терпят меня только из-за Пети, превратили мальчика в батрака, без него им трудно обойтись…

Действительно, Петя не проболел и двух дней, на третий встал раньше всех, наскоро позавтракал отварной картошкой и отправился на хутор к Филиппычу.

Дел на хуторе хватало всем троим — Филиппычу, Пете и Федосею, хотя Федосей в последнее время пытался отлынивать от работы; если Надежда по-прежнему неутомимо суетилась у печки и кормила кур, свиней и коров, то Федосей частенько о чем-то задумывался, подолгу раскуривал носогрейку и не спешил на работу.

— Поговори с Павлом Федоровичем до своего отъезда, — попросила сына Вера Васильевна. — Он считается с тобой…

— А я никуда и не собираюсь уезжать, можешь считать, что я вернулся к тебе под крыло.

— Как? — испугалась Вера Васильевна. — Ты что-нибудь натворил?

— Почему ты так плохо обо мне думаешь? Просто меня отпустили. Решили, что мне надо учиться.

— Тебе действительно надо учиться, но так неожиданно…

Вера Васильевна растерялась, раньше ей не хотелось, чтобы сын переезжал в Малоархангельск, позднее смирилась с его отъездом, начала даже гордиться тем, что Слава чем-то там руководит, и вдруг он возвращается обратно…

Она и верила сыну, и не верила, превратности судьбы Вера Васильевна узнала на собственном опыте.

И потом — третий рот! Как отнесутся к этому Павел Федорович и Марья Софроновна? На каких правах будет жить Слава в Успенском…

— Ничего не понимаю, что же ты будешь делать? Может быть, вообще пора подумать о возвращении в Москву?

— Ну, до Москвы еще далеко, — сказал Слава. — Я поговорю с Павлом Федоровичем…

Хотя сам не знал, о чем говорить!

Вопреки ожиданию разговор получился легкий и даже, можно сказать, дружелюбный.

В первые дни по возвращении Славы они обменивались лишь ничего не значащими репликами о том о сем, о здоровье, о погоде, о мировой революции…

— Ну, как вы там, не отменили еще свою мировую революцию?

Наконец Слава улучил момент, Марья Софроновна ушла на село, и он поймал Павла Федоровича в кухне.

— Хочу с вами поговорить.

— Как Меттерних с Талейраном?

— Я не собираюсь заниматься дипломатией.

— В таком разе выкладай все, что есть на душе.

— Жалуется мама, при Федоре Федоровиче проще было, а теперь складывается впечатление, что мы вас тяготим, и, право, я не знаю…

— Чего не знаешь? — перебил Павел Федорович. — Очень все хорошо знаешь, потому и говоришь со мной. Понимаешь, что не ко двору пришлась твоя мать, тут уж ничего не поделаешь. Женщина нежная, французские стихи читает, а у нас бабам нахлобыстаться щей и завалиться с мужиком на печь. Что тебе сказать? В тягость вы или не в тягость? В деревне каждый лишний рот в тягость, и когда брат мой вез вас сюда, он понимал, что в тягость, и мы с мамашей принимали вас в тягость, шли на это, потому что жизни без тягости не бывает. Но и тягость имеет свою пользу. Федор погиб, а нам из-за него льготы, и прежде всего льготы вам, уедете вы — и льготам конец. Затем брат твой, тоже полезный мальчик, помогает в хозяйстве, никак уж не зря ест свой хлеб. И, наконец, ты сам. Пользы от тебя хозяйству ни на грош, но при случае и ты можешь сослужить службу. Пока ты в доме, наш дом будут обходить. Так что вы мне не мешаете, и тот хлеб, что я могу вам уделить, можете есть спокойно. Хотя бы уже потому, что братнюю волю я уважаю, и в нашем астаховском хозяйстве есть и ваша законная доля.

— Вы правильно рассуждаете, — согласился Слава. — Дать Марье Софроновне волю, она не то, что жрать, она жить нам здесь не позволит, ее не перебороть даже вам.

Павел Федорович засмеялся совсем тихонечко.

— Чего ты хочешь? Дура баба! Ее ни в чем не уговоришь, как и твою Советскую власть. Коли зачислит кого во враги, будет на того жать до смертного часа.

— Что же делать?

— Смириться и не обращать внимания!

— Все ясно, только как убедить маму?

— Пойдем на улицу, — пригласил Павел Федорович. — День — дай бог!

Сели на ступеньку крыльца. В пыли копались куры, дрались молодые петушки. Из-под горы доносился размеренный стук вальков, бабы полоскали на речке белье.

— Как думаешь, будет война или нет? — спросил Павел Федорович.

— Нет, не будет, — твердо сказал Слава. — Не допустит войны Советская власть.

— А как же ультиматум?

Павел Федорович имел в виду ультиматум Керзона, о котором писали в газетах, лорд Керзон направил Советскому правительству ноту с непомерными требованиями, угрожая разрывом отношений.

— Подотрутся, — безапелляционно выразился Слава.

— Думаешь, так уж сильна твоя власть?

— Сильна-то она сильна, но и не в ней одной дело, — разъяснил Слава. — Рабочий класс не позволит. В той же Англии, да и в Германии, и во всей Европе. Читали протест Горького?

— А чего этот Керзон бесится?

— Чует свой конец, вот и бесится. Воровского убили. Запугивают нас!

— А чего англичанам надо?

— Двух ксендзов приговорили к расстрелу. Не сметь! Корабль ихний задержали, незаконно в наших водах рыбу ловил. Отпустить! Посол наш в Афганистане им не нравится. Отозвать!

— А не велик ли аппетит?

— Им и сказали, что велик.

Два петушка взлетели на дороге и ну клеваться. Павел Федорович махнул на них рукой:

— Кыш, кыш!

«Впрочем, он все это знает не хуже меня, — подумал Слава. — Может, он меня экзаменует?»

— А священников разве полагается стрелять? — поддержал Керзона Павел Федорович.

— Смотря за что, — неумолимо сказал Слава. — За то, что богу молятся, нельзя, и если других призывают молиться, тоже нельзя, но ведь их не за это приговорили, а за шпионаж, а шпионство в священнические обязанности не входит.