Двадцатые годы, стр. 129

Тихонько, чтобы не разбудить Эмму Артуровну, миновали зал, вошли в темную комнату.

Слава повернул выключатель, лампочка осветила кое-как застеленную кровать и разбросанные по столу газеты.

— Как у тебя неуютно! — пробормотала Франя.

— Извини, — сказал Слава. — Не успеваю убраться.

Франя присела на кровать.

«Нет, все-таки она хорошенькая», — подумал Слава, посматривая то на Франю, то на обои.

— Помнишь, как ты привез мне конфеты?

— А зачем ты обманывала Сергея? — упрекнул ее Слава.

— Чем же это я его обманывала?

— А тем, что делала вид, будто влюблена в него, я сам это видел.

— Видел то, чего не было! — Франя рассердилась. — И вообще, если хочешь, любить можно сто раз!

— Любовь бывает только один раз в жизни!

Франя пожала плечами.

— Ты еще маленький и ничего не понимаешь.

— И сколько же раз ты уже любила? — поинтересовался Слава.

— Я? — Франя ласково ему улыбнулась. — Дурашка, представь, я еще ни разу никого не любила.

Слава в смущении отвернулся к окну.

— А меня ты мог бы полюбить? — неожиданно спросила его Франя.

Он не знал, что ей на это сказать, диспут на такую скользкую тему куда легче было вести в клубе, он и в самом деле не знал, может ли он полюбить Франю, она ему нравилась и не нравилась, иногда он ею любовался, а иногда она чем-то ужасно его раздражала.

— А ты сам любил кого-нибудь?

— Нет, — признался Слава. — Когда же мне было…

— И сейчас ни в кого не влюблен? — допытывалась Франя.

— Нет, — с отчаянием повторил Слава.

— А почему? — капризно спросила Франя.

Тогда Слава повернулся к ней и, глядя в ее широко раскрытые овечьи глаза, нерешительно сказал:

— Потому, что я… еще не понимаю… ну, понимаешь, я еще не понимаю, что такое любовь.

23

Никто в укомоле не приходил на работу к определенному часу, да и часов ни у кого не было, поднимались вместе с петухами, ели что придется и бежали на службу.

Слава пришел к себе в кабинет… Кладовки у малоархангельских мещан побольше. А Железнов не прочь хоть на часок завладеть этим кабинетом.

К нему тотчас вошла Франя, она пришла на работу еще раньше.

— Вчерашняя почта.

Положила перед Славой зеленую картонную папку с белыми, завязанными бантиком тесемками и перечислила наизусть:

— Две инструкции, пять циркуляров, шесть заявлений и одно письмо.

— От кого?

— Личное, тебе.

Редко кто получал в укомоле личные письма.

Слава раскрыл папку, письмо лежало поверх остальных бумаг, серый конвертик без марки, письма чаще доставлялись с оказиями, чем по почте.

«От какой-нибудь барышни», — подумал Слава, местные девицы писали иногда записочки Ознобишину.

Надорвал конверт. Листок из ученической тетрадки.

«Слава! Иван Фомич скончался. Похороны послезавтра…» Господи, Иван Фомич!… И дальше: «Ему хотелось бы…» Зачеркнуто. «Мне хотелось бы…» Зачеркнуто. И подпись: «Ирина Власьевна». Все письмо. Две строки.

Слава провел рукой по глазам.

— Когда пришло письмо?

— Вчера.

— Почему сразу не передала?

— Разве что-нибудь срочное?

— А кто принес?

— Какой-то мужик.

Слава побежал в соседнюю комнату к Железнову и Ушакову.

— Ребята, я уезжаю… — Он не сумел бы объяснить, почему ему необходимо ехать. Не смог бы объяснить им, кто это Иван Фомич. Учитель из Успенского. Мало ли учителей…

— Что-нибудь случилось?

— Да… — Не мог объяснить. — Мама… — Поправился: — Мать заболела… — Болезнь матери уважительная причина. — Я вернусь через два дня…

— Откуда ты знаешь, сколько ты там пробудешь, — сказал Ушаков. — Разве можно поручиться…

Железнов предложил:

— Достать тебе лошадь?

— Не надо.

Неудобно просить казенную лошадь для личных надобностей.

Слава побежал на базар. Там не могла не быть приезжих из Успенской волости. Они и были. Из Каланчи, из Критова, из Козловки.

За церковью шла небойкая торговля. Картофелем, холстом, коноплей, свининой. Торговали осторожно, как бы из-под полы, отвыкли уже от свободной торговли.

Слава вглядывался в незнакомые лица. Не может быть, чтобы его никто не знал. Вот бабенка, курносая и, похоже, злая, с узкими поджатыми губами, в ситцевом платке в белый горошек.

— Мотя!

— Узнали?

Мужики как-то обидели ее при дележе покоса, она нажаловалась Быстрову, и тот вместе со Славой заехал в Каланчу и восстановил справедливость.

— Ты скоро домой?

— Доторгую и поеду.

— Захватишь меня?

Расторговалась она не скоро, Слава терпеливо ждал, хотя внутри у него все кипело. Дотемна проехали только полдороги. Мотя боялась ехать в темноте, остановились у чьей-то избы, решили ночевать в телеге, однако холод загнал их в избу, на рассвете тронулись дальше.

Славе хотелось спросить Мотю, слышала ли она о смерти Ивана Фомича, его знали во всей округе, но так и не спросил.

В Каланче Мотя остановилась перед своей избой, пригласила:

— Заходи, Миколаич, накормлю, пообедаешь.

Звала от чистого сердца, но Слава спешил, спрыгнул с телеги, зашагал пешком — до Успенского оставалась самая малость.

Только наедине с собой, посреди пустой проселочной дороги, он стал ощущать безмерность своей потери. Майское утро овевало и поля, и придорожные ветлы, и непросохшую от ночной сырости дорогу душистым влажным теплом. Парит, но не знойко, как в июле, а нежно, мягко, добро. Хорошо жить! А человека нет, нет большого, умного и доброго человека. Слава идет быстрее.

У церкви стояло двое мужиков да несколько баб. Слава удивился, Никитина должны были хоронить все, кто его знал, жители всех окрестных деревень и сел.

Бирюзовые купола над церковью, смертная вокруг тишина.

Слава провел пальцем за воротом, душно, воздуха не хватает, обдернул курточку, подтянулся, — никто не пришел, так я пришел, — пришел сказать Ивану Фомичу спасибо за все, что от него получил и не получил, — поднялся на паперть, и, бог ты мой, как же это я мог подумать, что никто не пришел, — все пришли, пришли жители всех деревень, что разбросаны поблизости от Успенского.

Церковь полным-полна — от притвора до алтаря — мужиков, баб, девок и ребят, ребят всех возрастов видимо-невидимо!

Провожают Ивана Фомича! Лучший учитель…

Льется дневной чистый свет, светлыми полосами растекается над головами, горят свечи, много свечей, пред тобой, Господи Иисусе Христе, пред тобой, Матерь Пресвятая Богородица перед всеми вами, святые наши заступники…

Слава обдернул курточку и ступил в притвор.

Вот он, Иван Фомич, в просторном, ладно сбитом дубовом гробу. Лежит головой к алтарю, гроб накрыт парчовым покровом, по углам четыре подсвечника, текут со свечей восковые слезы…

Встал Слава справа, все глядят на него — пришел-таки отдать последний долг, а сам он не смотрит ни на кого.

Отец Валерий, мужик мужиком, а дело знает, справляет похороны по наилучшему чину, не пожалел ни ладана, ни свечей, знай себе омахивает новопреставленного раба божия Иоанна серебряным кадилом, поднимает душистые облака, перед аналоем дьякон, отец Кузьма, возглашает вечную память, вторят ему на клиросе сестры Тарховы, все, кто пел когда-либо в церковном хоре, собрались сегодня отдать последний долг Ивану Фомичу, проводить его надгробным рыданием.

«И ведь правильно, что Ивана Фомича отпевают в церкви, — думает Слава. — Простой русский мужик — и до чего же вознесся…»

До чего же красиво отпевают директора деревенской гимназии…

Отучил ты нас и алгебре, и геометрии, и литературе…

Иван Фомич в мундире, плечи обтянуты черным сукном, зеленый кант вьется по вороту и прячется под черной бородой…

— Вечная память, вечная память, вечная память, — возглашает отец Кузьма.

— Вечная память, вечная память, вечная память, — вторит хор.

Все, как положено, думает Слава. Торжественно шествует русский мужик по синим облакам в рай…