Дагиды, стр. 40

Я смотрел, как он спускается по лестнице, словно ввинчиваясь в глубокое подземелье, — огонек, медленно уменьшаясь, вскорости пропал совсем. Я остался один среди еще не сгустившейся ночи — высокие готические окна пропускали неверный сумеречный свет, которого едва доставало на комнату, огромную, как зал трибунала. Внизу я увидел немецких солдат в очереди у походной кухни. Они ждали терпеливо с котелками в руках, смеялись, шутили. Это была площадка близ канала, окруженная скамейками. На том берегу возвышалось мрачное серое здание — окна украшали причудливые выпуклые стекла светло-сиреневого цвета.

Солдаты отходили, устраиваясь с котелками на скамейках либо на краю тротуара, другие, опершись на поручни, разглядывали неподвижную мерцающую воду. Городской шум понемногу стихал, и наступала непонятная тишина, словно смерч войны, терзающий мою страну, пресытился здешним городом и умчался в другие края.

Я принялся раздеваться, глядя на весеннее небо, которое колебалось, не решаясь потемнеть совсем.

Несуразная, почти детская кровать, признаться, не радовала своим видом: простыни, одеяло, подушка — ничего этого не было, а визгливый, местами продранный пружинный матрас не обещал приятного ночлега. Я лег, накрывшись шинелью, проклиная отсутствие подушки, поджимая обеспокоенные ночной свежестью ноги. Странное дело: после пережитых трагических дней, после того как я вообще, благодаря Богу, выжил, меня все еще раздражали подобные вещи. Но человек так уж создан. Денег нет, багаж потерян, никакой надежды на получение вестей от родных, спешно уехавших куда-то к югу, полная неуверенность в ближайшем будущем… и при этом я раздражаюсь из-за ерундового дискомфорта, я, который в данный момент вполне мог лежать мертвым под луной!

Предаваясь такого рода размышлениям, я вдруг услышал непонятный шум наверху. Любопытно. По моим расчетам, я находился на последнем этаже, под самой кровлей. Наверху кто-то ходил, или, вернее, шаркал, или, еще вернее, перетаскивал чемодан.

Может, меня одолела дрема? И который может быть час? В окне без занавесей виднелось звездное небо. По улице кто-то шел — доносился четкий металлический стук каблуков… Снова тишина. И снова звуки над головой — на сей раз легкая, едва слышная, кошачья поступь… И в ту же секунду робко поскребли в дверь.

— Лейтенант! Вы спите? — прошептал женский голос.

И тотчас вошла молодая обитательница дома. Она держала в руке свечку, и отблеск пламени придал ее бледному лицу выражение экспрессивности и даже красоты.

Подложив под затылок ладони, я приготовился ее слушать.

— Мой дядя задумал уехать прямо этой ночью. Вы нас, наверное, не застанете утром.

Новость никак меня не потревожила.

— Я безумно боюсь всяких неприятностей оккупации. Моя мать двадцать два года назад…

Простодушие девушки было, конечно, трогательно, но ее история не интересовала меня. Я спросил, не найдется ли у нее подушки.

Она быстро пошла к двери, и тень, гигантская, танцующая, метнулась по стенам огромной комнаты.

Значит, старый Шейлок — обладатель рыжевато-седой бородки — поддался панике, задумал удрать Бог весть куда и предоставить своей милой племяннице возможность насладиться сомнительными прелестями бродячей жизни? Неужели он не понимает, навстречу какому риску бросает ее? Или он впутался в какую-нибудь грязную историю во время предыдущей войны и теперь… «Моя мать, — сказала она, — двадцать два года назад…»

Но вот появилась тень, за ней владелица тени. У меня под головой появилась большая подушка, пахнущая нафталином.

— Спасибо. Как вас зовут?

— Эльна. Вы позволите?

Она поставила подсвечник на пол, осветив мое непрезентабельное белье, и села на кровать, касаясь моего колена своим милым маленьким задом.

— Какая гнусность эта война, какая глупость, — вздохнула она. — И что теперь со мной будет?

— Ничего особенного, дорогая моя. Ваш дядя напрасно паникует. Все мало-помалу придет в норму.

Она помрачнела и нахмурилась.

— Лейтенант, я хочу вам кое-что рассказать. Я совсем не знаю вас, и это к лучшему.

Я предчувствовал, что сейчас начнется история ее жизни и что это продлится долго. Мне хотелось спать, и эта болтовня начинала раздражать меня.

— Ну что ж! Давайте…

— Мой отец был немецким офицером во время той войны…

Она, очевидно, ждала какого-нибудь эффекта и, так как эффекта не получилось, явно разочаровалась.

— Может вы не поняли? Я родилась в результате ненормальной, антипатриотической связи.

— Милая моя, что же вы огорчаетесь? Это случается во всякой войне. Успокойтесь. Вы отнюдь не одиноки в своем горе.

— Боже, зачем я вообще родилась! Мать должна была сделать что-нибудь.

— Не надо впадать в крайности. Уж если говорить о чьей-то вине, то виновата скорее ваша мать, которая дала себя соблазнить.

— Отец и не спрашивал ее согласия. Ей было тогда шестнадцать лет. Ребенок.

— Забудьте и перестаньте себя мучить. Вы симпатичная девушка. Дурные времена пройдут, и жизнь потихоньку наладится.

— Может быть. Но сейчас все так усложнилось. Мать умерла довольно скоро после моего рождения. У меня на всем свете только этот старый дядя — ворчливый и несносный. Правда, он так любил мою мать…

— А ваш отец, немецкий офицер… вы не знаете, что с ним?

Она беспокойно заерзала.

— Он никогда не подавал ни малейших признаков жизни. Я только знаю, что его зовут Людвиг… Понимаю, это глупо звучит, но у меня такое чувство, что если я покину этот дом, где он зачал меня, то потеряю его навсегда.

Продолжения не помню — должно быть, заснул. Труба разбудила меня очень рано. Побудка была совершенно незнакома. Слышалась немецкая речь — отовсюду сбегались солдаты. Отрывистые слова команды, бряцание оружия… Ужасное настоящее ударило в мозг.

Я быстро оделся и спустился в столовую. Эльна не обманула — в доме никого не было. Я звал, гремел посудой, несколько раз звонил у входной двери — напрасно. Даже мой приятель куда-то исчез.

(Мне больше никогда не пришлось его встретить, несмотря на то, что позднее я неоднократно пытался его разыскать).

Наконец, отчаявшись найти кого-либо, я вошел в комнату, где оставил его вечером. Знакомый запах старой кожи. На постели… Никогда не забуду…

На постели лежал скелет, чистый и белый, отмеченный безусловной элегантностью смерти. На полу — знаки отличия военного довольно высокого ранга. На треснутом мраморе ночного столика — документы. Пожелтевшее фото. Внизу подпись: Людвиг фон Аккерман.

Ламии ночи

Единственный и его призраки…

Уильям Айриш

Грустная, надрывная, тягостная ночь. Деревня вздрагивает в сонной и трагической одури. Небо опускается, надвигается, медленно проходят вытянутые, чудовищные облака, влача за собой собственные лохмотья, сквозь которые иногда виднеется бесстыдная луна, вздутая и синевато-белесая, как брюхо мертвой рыбы.

Ветер то замирает, то истерически вскидывается. Теплый, влажный безрадостный ветер срывает листья с перепуганных тополей, трясет оцепенелые изгороди, гонит по черной реке морщинистую рябь, которая сбивается, скрещивает и будоражит тростники.

Ночь дурного предсказания. Ночь извращенных поэтов и колдунов. Ночь зловещего и жестокого романтизма, населенная преступными душами и кошмарными снами.

Но кто еще способен в наше время почувствовать тайную и угрожающую жизнь ночи?

Закрытые ставни деревенских домов — нелепое спокойствие, тупое миролюбие. Наивный абсурд домашнего очага, непобедимый тягучий сон. Собака в своей конуре, корова в своем стойле, свинья с своем сарае, фермер в своей кровати — все одурманены ядовитым мороком. Это бесконечно ближе к смерти, нежели к жизни.

Ах! Просыпаясь утром, возвращаются из путешествия куда более далекого, нежели принято думать.

И в тот неуловимый момент, когда тайна смыкается над миром, не оставляя ни малейшего просвета, ламии ночи выходят крадучись, чтобы не потревожить … никого.