Прекрасная Габриэль, стр. 163

— Но нельзя позволить подозревать себя таким образом, когда человек не виновен, а несчастен.

— Называйте это таким именем, каким хотите.

— Я никогда не позволю, — горячо сказал Понти, — обвинить меня, что я даже по заблуждению физических чувств изменил дружбе.

— Кто вам говорит о дружбе, месье де Понти? — сказал Эсперанс, выпрямляясь с неумолимой гордостью. — Я полагаю, вы употребляете это слово не о вас и не обо мне. Оно сделалось так же непонятно, как и невозможно. Я уже вас предупреждал, я уже вам прощал. Теперь все связи уничтожены между нами. Человек, который вас любил, не существует более, вы его убили в нынешнюю ночь. Я никогда не буду вас ненавидеть, только между нами ничего уже не будет общего. Кроме дружбы, ее обязанностей, ее прав, вы заслуживаете все мое уважение, потому что вы имеете качества, внушающие его. Вот и все. Раскланяемся как следует честным людям, но со шляпой, а не с сердцем в руке. Прощайте!

Понти во время этих ужасных слов переходил постепенно от холода к жару, от пота к дрожи. Его бледность, потом его пылающие щеки, трепет всего тела и тотчас же мертвенная неподвижность возбудили бы сожаление во всяком, кто находился бы при этой раздирающей сцене.

Время от времени он старался собраться с мыслями. Губы его шевелились, рука протягивалась. Потом, пораженный в сердце неумолимой логикой Эсперанса, а еще более голосом своей совести, испуганный воспоминанием об опасности, которой подвергался его друг, он снова опустил голову и снова собирался с мыслями.

Гнев, это вдохновение демона, влил яд в его сердце, раздираемое раскаянием и угрызением. Понти хотел приподняться, защищаться, обвинить. В обвинениях, которыми его осыпали, была некоторая несправедливость, которую демон советовал ему опровергнуть. Мало-помалу этот черный яд вылился наружу.

— Милостивый государь, — сказал Понти, сжав кулаки, дрожащими губами и изменившимся голосом, — конечно, я виноват, но только в неосторожности, виноват в глупости, в легковерии, в упрямстве, может быть; но вы сказали, что я вам изменил будучи пьян, а это неправда. Я не изменник и вчера не пил. В этих двух обвинениях, по крайней мере, я требую от вас удовлетворения.

Эсперанс посмотрел на него со спокойным состраданием.

— Только недоставало, — сказал он, — чтобы вы меня вызвали как трактирный забияка или разбойник. Дурная мысль, месье де Понти, потому что если вы умеете мужественно держать шпагу, то я еще искуснее вас в этом отношении. Часто я давал вам блистательные доказательства этому, сверх того, на моей стороне справедливость, которой будет достаточно, для того чтобы одержать верх над вами, если во время дуэли ваши глаза будут пытаться выдержать взгляд моих глаз. Но дьявол, внушивший вам этот дурной совет, потеряет свой труд сегодня. Я не стану с вами драться. Вы сделаете благоразумнее, если обдумаете мои упреки и извлечете из них пользу, для того чтобы ваши будущие друзья могли воспользоваться опытностью, которая так дорого стоила нам обоим. Я очень вас любил, месье де Понти, я вас любил как брата, посланного мне Богом; соображаясь с неровностями моего характера — увы! далеко не совершенного — я старался быть другом любезным и не думаю, чтобы в продолжительное время нашего сближения вы могли сделать мне хоть один упрек. А если я ошибался, если вы имеете какую-нибудь причину сердиться на месье, я прошу у вас прощения с искренней горестью, потому что дружба есть для меня чистый луч божественного милосердия и мне не хотелось бы ценой моей жизни помрачить его невольно. Если до нынешнего дня я оскорбил вас или сделал вам вред, говорите.

Понти, едва дыша, вне себя, вдруг приложил обе руки к сердцу, как бы, для того чтобы вырвать из него грызущую его змею, потом горькие, жгучие слезы наполнили его глаза, и, желая скрыть это отчаяние, он закрыл лицо дрожащими руками и убежал из комнаты с невнятными рыданиями.

Эсперанс остался один. Горесть Понти, конечно, растрогала бы его при других обстоятельствах. Но в сравнении со своими собственными страданиями Эсперанс считал очень легкими страдания других. Человек не отказывается без ужасной битвы от сладостных грез своей молодости, он не хочет состариться в два часа, он призывает к себе сколько может свои жизненные силы.

«Нет более друга, нет более любви, — думал Эсперанс, — это должно было случиться. Один не помог мне сохранить другую. У меня было два отдельных счастья; страшное дело, два громовых удара похитили их у меня в одно время. Ничего не осталось в жизни, так богато наполненной еще вчера. В какую сторону ни поверну глаза, я вижу только погибель, разрушение! О Габриэль! нежный и благородный друг… У меня остается, по крайней мере, утешение оплакивать тебя. Погибла ты для меня во всем цвете твоей красоты, без пятна, без упрека…

Он остановился, потому что страшная буря била ему в голову и в сердце.

«Будем мужчиной, как говорят утешители, — продолжал думать он, — то есть будем мужественны; разве человек мужествен? разве он даже благоразумен? Иметь мужество не значит ли не иметь памяти и души? Я любил Габриэль, я любил Понти, она была во всех моих мыслях, она сопровождала каждое биение моего сердца. С тех пор как я ее знаю, не прошло и минуты, во время которой воспоминание о ней не заставляло бы звучать во мне фибр, отдававшихся с головы до ног так, как в бронзовом автомате. Теперь фибр разбит, пустой автомат не будет более звучать. Понти, очаровательный товарищ с черными, блестящими, искренними глазами, с белыми зубами, всегда голодными, храбрый друг, который любил меня и остроты которого столько раз заставляли меня смеяться, он также для меня потерян, я не увижу его более! Это вина этой роковой любви. Если бы я не должен был скрывать мою жизнь, я сделал бы Понти моим поверенным; он понял бы, до какой степени драгоценно свидетельство записки, посредством которой я держу Анриэтту в страхе, и он возвратил бы мне эту записку по недоверчивости к самому себе, и теперь я еще верил бы Понти и не произнес бы тех горьких слов, которые жгут как едкий яд даже последние следы десятилетней дружбы!.. Но нет! Так было предназначено. Всего лишь надеяться, всего лишиться — вот моя участь. Имя мое пагубно, оно приносит несчастье моей жизни. О, мать моя, мать моя! Прости!

Говоря таким образом, молодой человек упал на колени перед аналоем, и его мать наверняка бросила на землю взгляд, смешанный с горечью, видя, как ее обожаемый сын борется с неизлечимой горестью.

Глава 72

АНТРАГИ И ИНТРИГИ

Король гулял в Сен-Жерменском цветнике. Он держал в руке бумаги и, по-видимому, читал их с большим вниманием. Но это было притворством, чтобы обмануть того, кто мог наблюдать за королем из окон замка. Генрих не читал, а разговаривал с ла Варенном, который, идя по левую его сторону и скромно опустив глаза, не терял ни одного из слов короля и отвечал ему, хотя никак нельзя было бы угадать разговора между ними.

— И ты говоришь, что этой бедной Анриэтте лучше? — сказал король, перевертывая лист.

— Да, государь; у нее был жестокий припадок; я думал, что она умрет.

— Это было бы очень жаль. При моем дворе нет более прелестной нимфы. И она чахнет от горя?

— Есть от чего, государь; она любит вас до безумия и вдруг узнает о вашем предстоящем браке с другой.

— Что мне рассказывали о какой-то странной сцене, которая разбудила ночью всех жителей в ее квартале?

— О какой-то сцене? — спросил ла Варенн с простодушным видом, потому что король намекал на знаменитую историю отнятой записки, а покровителю Антрагов было нужно совершенно отвлечь подозрение короля.

— Да, слышали крики, угрозы, видели Антрага в халате и с топором в руке. Говорили о какой-то записке.

— Я знаю теперь, о какой записке ваше величество изволите говорить. Точно, дело шло о записке.

— О записке отнятой.

— Ваше величество знаете всё, — сказал ла Варенн с лакейским восторгом, — какая полиция!

— Довольно хорошая, ла Варенн, довольно хорошая. Что это была за записка?