Шопен, стр. 97

Глава одиннадцатая

Из журнала Яна Матушинъского

Париж, 1839 год

Конец их пребывания на Майорке был ужасен. Чуть живого она привезла его в Марсель. У него началось там неукротимое кровохаркание, и я уж не знаю, как тамошний врач поставил его на ноги… И что еще будет!

Но я был посрамлен, когда они вернулись, а она торжествовала. Несмотря на страшную жизнь там, на Майорке, они все-таки остались вместе-и не только формально. Они принадлежат друг другу, вот и все. И, подобно злой свекрови, которая ничего не может поделать, видя явную любовь ее сына к недостойной невестке и их обоюдное счастье, я готов был заключить временное перемирие с Жорж Санд и даже принять ее приглашение в Ноган. Она звала меня на весь июнь. Я поехал.

Должен сказать, что Ноган славное место. Там хороший парк, река, соловьи, и хоть в самой деревне нет ничего особенно живописного, но есть простор, зелень, чистый воздух. И, по правде сказать, здесь не очень мешают друг другу, и для Фридерика есть полная возможность работать, сколько хочется. Вот за это я благодарен ей. В летние месяцы он написал столько, сколько не успел за два года в Париже. И потом – нет этих изнурительных уроков.

Кроме меня, здесь немного гостей. Говорят, иногда стекается чуть ли не половина Парижа. Но теперь все сравнительно спокойно. Живет здесь брат хозяйки, ее ближайший сосед, Ипполит Шатирон, шумливый, бесцеремонный малый с крикливой женой и плохо воспитанными детьми. И – совсем уж из другого мира – художник Эжен Делакруа, автор знаменитой картины «Свобода». Это человек редкой душевной тонкости, ума и таланта. Он очень любит Шопена, его суждения О музыке оригинальны и глубоки. Надо сказать, что и мосье Шатирон, брат Жорж Санд, обожает Шопена, и это значительно мирит меня с грубоватым беррийским помещиком.

Время здесь проходит с пользой. Хозяйка – женщина работящая, энергии у нее даже слишком много. Но она не мешает Шопену, и это лучше всего. В течение дня каждый делает что хочет. Вечером либо играем на биллиарде, либо катаемся на лодке, либо слушаем музыку. Делакруа – необыкновенно занимательный собеседник, и только для него Шопен нарушает свое обыкновение молчать во время общего разговора. Оба они отлично понимают друг друга. Одно удовольствие слушать их. Между прочим я с гордостью отмечаю, что мой Фрицек нисколько не уступает Делакруа в уме, в разносторонности, в меткости суждений. Он знает толк и в скульптуре, и в живописи, и в поэзии, ему многое известно, а главное – многое понятно.

Конечно, у Фридерика есть пристрастия (у кого их нет?), но при этом он умеет ценить и то, что ему совсем не близко. Я знаю, что ему не нравится Берлиоз, но с каким доброжелательством, умно и точно он отзывается об его большом таланте! Как постигает величие Бетховена (а ведь Моцарт ему гораздо ближе!.). Как правильно судит о недостатках Мицкевича, отвергая его мистицизм (а ведь Мицкевич – его соотечественник, которым он гордится!).

Я не знаю человека с более ясным и трезвым умом, чем мой Фридерик. Об этом свидетельствуют и его литературные вкусы. Он любит Руссо. Его любимая книга – философские повести Вольтера. Это отцовское влияние. И – какой блестящий юмор! Должен сказать, что мадам Санд кажется мне более сентиментальной и более подверженной мистике, чем он.

Когда дети уходят спать, начинается вечерняя жизнь взрослых. Кстати, о детях. Она сказала мне – вот несносная, непрошеная откровенность! – что была бы счастлива произвести на свет еще одного ребенка, в котором, она не сомневается, сказалась бы гениальность его отца. Она назвала бы его Станиславом (ну, конечно!) или Адамом, в честь Мицкевича, но только не Казимиром, потому что так зовут ее первого мужа. Однако она решила не иметь больше детей из-за любви к своим двум ангелам, которые, может быть, почувствуют себя ущемленными. Она как будто спрашивала у меня совета. Я учтиво поклонился и, разумеется, ничего не сказал.

Эти «два ангела» кажутся мне скорее чертенятами, тут уж я совершенно беспристрастен. Я люблю детей и обычно вижу в них все хорошее. Но никогда еще не встречал детей менее симпатичных и хуже воспитанных, чем дети мадам Санд. Сын ее – уже здоровый хлопец лет пятнадцати-шестнадцати, смазливый, похожий на нее, избалованный ею (это ее любимчик), лентяй и фразер. Для своих лет он знает очень мало, если иметь в виду необходимые для него школьные сведения, и – очень много из мира театральных кулис, конюшен и, как мне кажется, так называемого полусвета. С Шопеном они как будто дружны, но я подметил два-три весьма злых взгляда, брошенных этим мальчишкой на своего старшего «друга». Мадам Аврора, вероятно, думает, что ее хлопчику не более пяти лет!

Но если с сыном Жорж Санд еще можно мириться, потому что он, в сущности, не злой, то его сестричка– ей всего десять лет – совершенное исчадие ада. Оттого ли, что она смутно чувствует неравенство в отношении матери к обоим детям, или благодаря врожденной порочности, но она ужасна: я еще не видал существа более злого, чем эта девчонка. С виду она похожа на пасхальную картинку: розовая, полненькая, золотистые волосы вьются, глаза большие и темные, как у матери. Но характер самый возмутительный, и мне от души жаль мадам Аврору, которая явно не в силах справиться с этим змеенышем. Я сам присутствовал при такой сценке. Мы гуляли в саду, Шопена при этом не было. Впереди шла Соланж с дочерью мосье Шатирона. Вдруг раздается крик: маленькая кузина Соланж хочет вырвать у нее из рук хлыстик, которым девчонка срезает головки всех цветов. Надо было видеть выражение ее лица – торжествующе-мстительное, злорадно-жестокое! Мадам Санд накричала на нее и увела в дом. Я видел, что у нее дрожали руки.

С братом «ангелочек» постоянно дерется, причем в результате этих драк плачет он. Можно себе представить, что вырастет из этой маленькой фурии.

Но все же для моего друга жизнь в Ногане полезна, в этом я убедился. Больше мне ничего не нужно знать. Он окончил здесь вторую балладу, два изумительных полонеза, написал много прелюдий и начал сонату си-бемоль-минор. Похоронный марш к ней был написан ранее. Признаться, эта соната-загадка для меня. Она прекрасна, но это трагическая музыка. Отчего же именно теперь?

11 января 1840 года

Фридерик оставляет мне свою квартиру и покидает меня. Он переселяется на улицу Пигаль, где живет она. Теперь они будут вместе. Я это вполне понимаю. Я видел, как он тоскует по семейной жизни, которая уже установилась на Майорке и в особенности, в Ногане. Этот человек создан для семьи, но для такой, какая была у него в детстве и в юности. Это ни с чем не сравнимо и незабываемо, а ему, бедняге, кажется, что это может повториться. Мы нежно простились, я обещал бывать у них.

Но она! Всегда верна себе! Разумеется, она всячески декларирует их новое положение. – Я уже более не холостой человек! – говорит она всем и каждому.

Но, с другой стороны, она подчеркивает, что это не имеет ничего общего с браком. Как же! Свобода прежде всего! Она ненавидит слово «всегда», не обещает даже верности и не требует ее от него. Эти поборники «свободной любви» удивительно умеют договариваться и ставить точные условия, для того чтобы подготовить свое отступление и освободить себя как от обвинений оскорбленных ими, так и от упреков собственной совести: ведь я вас предупреждала, вольно же вам было броситься ко мне!

Но довольно горечи! Я побывал там, и мне понравилась их квартира, а еще больше понравился сад с вязами, липами, цветочными клумбами, подготовленными к весне. Летом здесь, должно быть, чудесно. Есть в Париже такие уголки, где чувствуешь себя как в деревне, и даже не верится, что это центр большого, шумного города. Тихое, отрадное местечко…

Но в этой квартире, небольшой, уютной, хорошо и со вкусом убранной – это его вкус! – все же очень шумно, особенно по вечерам. Днем здесь распоряжается молодежь. Шопен у себя, дает уроки, а хозяйка дома спит: она давно приобрела привычку работать по ночам, от двенадцати до семи утра, а то и позже. В четыре часа дня, когда Шопен, утомленный, освобождается от уроков, она просыпается, свежая, как огурчик, и готова принимать гостей, веселиться, спорить, слушать музыку. Гостей всегда полон дом.