Шопен, стр. 46

– Семья Фридерика разделит с вами последнюю корку хлеба, – тихо сказал Ясь.

– Вот этого-то я и не хочу! С какой стати? А если он надолго задержится там? Говорят, ему выдали немецкий паспорт. А если совсем не вернется? Или вернется через два-три года с молодой женой, или даже без жены, но взглянет на меня так, как будто ничего не было?

– Как вы можете так думать, Констанция? При его благородстве, при его любви к вам? В нем-то не приходится сомневаться! Разве что вы сами…

– Пан Ясь! То, что было со мной в прошлом году, – боже мой, неужели только год прошел? – это сказка, сон, чудо! Если бы вернуть хоть один час из той поры, когда мы были вместе, хоть полчаса, я не знаю… мне кажется, я согласилась бы умереть…

– Ну и чудесно, что вы так чувствуете! Это очень поддержит его сейчас!

– Нет, вы ему ничего не передавайте! Ни слова! Слышите, пан Ясь? Я с вами в первый и в последний раз говорю об этом! Но у меня никого нет, а вам я доверяю! Если бы вы знали, что я переживаю сейчас! Только крайность заставляет меня…

– Какая крайность? Что случилось? Ей, по-видимому, было трудно говорить.

– Вернемся, – сказала она. Они дошли до ботанического сада. – Я люблю это место. Сколько раз я приходила сюда, и вспоминала, и плакала!

– Но – что произошло, Констанция?

– Вы поймите, я не могу ждать, мне страшно!

Она была бледна и казалась больной. Если бы какой-нибудь вещий кудесник сказал Ясю, что она проживет почти восемьдесят лет (как оно действительно и было), он ни за что не поверил бы!

– …Люди, которые раньше оказывали мне внимание, они теперь стали такими наглыми! Представьте, они предлагают мне свое покровительство! Они похожи на ястребов, которые кружат над добычей и выжидают, когда настанет их срок! Он сердился, когда я разговаривала с подобными, но в душе я смеялась тогда, потому что он был рядом. Теперь я могу только озираться вокруг, ожидая избавления…

– Тогда вы обязаны поставить себя в определенные отношения к семье Фридерика.

– Все это так, если бы мы были уверены в счастливом исходе. А помните, что говорил пан Шопен? Лучше бы его сын не вернулся!

– Ну, хорошо. Тогда рано или поздно вы постараетесь приехать к нему.

– Куда?

– В Париж или в Италию – туда, где он будет и где его ждет слава. Кроме того, и вы, панна Кося, начнете там выступать… Это будет превосходно.

Она отвернулась.

– Неужели, пан Ясь, вы думаете, что я смогу соперничать с тамошними артистками? Я в это ни капельки не верю. Почему меня здесь любили и принимали? Потому что я была молодая польская певица! На меня возлагали надежды. Все ждали чего-то, верили… А теперь… Видите, я стала не нужна!

– Так ведь и он не нужен!

– Он – другое дело! И потом, пан Ясь, – уверены ли вы, что он любил меня, а не свой идеал, свою музу? Уверены ли вы, что в лишениях, среди будней, сравнивая меня, потерявшую так много, с блестящими женщинами там, далеко, уверены ли вы, что он станет по-прежнему дорожить мной? Конечно, он благороден и будет считать себя связанным. Но я… Нет, это невозможно!

– Тогда испытайте его, подождите!

– Не могу ждать, не могу! Он все еще не понимал ее.

– А если есть человек, – начала она с живостью, – который обещает заботиться обо мне и укрыть от всех опасностей? Который любит меня, а не свою прекрасную грезу? Человек, который может стать для меня опорой?

– Вот как? С этого вы бы и начали, панна Кося!

Он кое-что вспомнил. Ему недавно говорил Тит, но он не обратил внимания. Мало ли кому нравится Констанция…

– Так это пан Грабовский, негоциант? Что ж! Статный мужчина! И, кажется, очень богат?

Конечно, не надо было упоминать о богатстве, не надо было произносить это слово: «негоциант». Но Ясь захлебнулся от горечи и негодования. Фридерик Шопен – и этот Граб, которого они все знали, полушляхтич, полукупец с холеными щеками! Фридерик никогда не опасался его. Констанция и не глядела на таких, несмотря на их богатство. Но, может быть, ни Ясь, ни Фридерик не знали ее!

– Но тогда вы от театра совсем откажетесь? – спросил он, – даже если можно будет остаться?

– Пан Ясь! – воскликнула она, заломив руки, – я не могу так жить! Я не сплю по ночам: все прислушиваюсь… Пан Ясь, я не могу перенести грубость, злобу, люди мне страшны, а особенно в такое неверное время! Нет ничего легче, как столкнуть меня в пропасть, оскорбить, напугать до смерти! На улице я жмусь к стенке… Я и раньше боялась жизни. Но тогда было другое…

– Что ж? Если все прошло…

– Не прошло! Если бы мне хоть сказали: жди столько-то и столько, – я бы ждала! Но я ничего не знаю, ничего не вижу впереди. Наши дороги расходятся, и я боюсь всего! Бог знает, что еще ждет нас!.. Нет, это судьба!

Он смотрел на нее грустно, задумчиво.

– Я не совсем понимаю вас, дорогая панна. Любить одного – и связать себя навеки с другим! По-моему, кто любит, тот должен ждать и ни в чем не сомневаться. Тем более что вы не одна, есть семья, которая готова и может стать вашей семьей. Но как бы то ни было, желаю вам счастья. И – плакать вам совсем не надо! Однако, что же вы хотите? Чтобы я объяснил ему?

– Да. Только не сейчас, а гораздо позже. Слышите? Гораздо позже.

Хорошо. Только не плачьте, пожалуйста! Вы только начинаете жить, вы оба! И я уверен, что еще будет много хорошего в жизни. И у вас, и у него! – Да, в отдельности!

Слова Яся не успокоили Констанцию. Она плакала навзрыд. На улице было немного народу, а женские слезы в те дни никого не удивляли. Ее платочек был весь мокрый, и Ясь, порывшись в кармане, подал ей свой большой чистый платок. Она взяла его и прижала к губам. Еще с полчаса они ходили над рекой. Потом Ясь проводил ее и на прощанье еще раз пожелал ей счастья.

Глава четвертая

В Штутгарте, в небольшом номере гостиницы, Фридерик Шопен стоял у окна, ожидая носильщиков. Все его вещи были уложены. Он уезжал в Париж.

Он сильно изменился за те девять месяцев, которые легли между ним и Варшавой. Он похудел и как будто вырос. Нос казался тоньше, длиннее, резче. Небольшой, красивый рот был сжат и словно отвык от улыбки. Воспаленные глаза глядели жестко; их мнимая мечтательная голубизна исчезла, глаза были совсем темными. Страдания наложили свой отпечаток не только на лицо, но и на всю фигуру. Он был по-прежнему строен, но, глядя на него со стороны, можно было подумать, что у него привычка горбиться.

Вид мирной улицы, залитой сентябрьским солнцем, не смягчил и не утешил его. Носильщиков не было, и это раздражало Шопена – ему не терпелось очутиться на новом месте, где он мог бы спокойно работать. Он вез с собой новые пьесы, в том числе черновик прелюда, который он не успел окончить. Он знал, что воспоминания об этой маленькой комнатке долго не оставят его: здесь родился новый Фридерик Шопен. И если сейчас, несмотря на пережитые страдания, он был полон энергии и сил, если у него больше не было ощущения гибели и хаоса, которое несколько дней тому назад едва не поглотило его, то лишь потому, что здесь, в этой клетушке, у маленького фортепиано, он понял, в чем цель его дальнейшей жизни. Он убедился, что сумеет оправдать доверие своего друга и всего польского народа.

Он больше не был песчинкой, затерянной в водовороте. Он устоял на ногах. Разбитый, измученный, ошеломленный всем, что пришлось испытать, он был почти спокоен. Он не понимал теперь, как остался жив после известия о падении Варшавы и особенно в первые дни после этого! Остался жив! Родился новый человек, художник, о котором говорил Тит. Сердце художника – заповедный тайник, вобравший в себя жизнь народа. – Я сохраню твой образ, Польша, в этой нетронутой глубине, и зов моего колокола достигнет до твоих ушей!

Он вспоминал все, что произошло за последние два месяца. Когда он наконец выбрался из,Вены, так и не получив польского паспорта, он с особенной силой почувствовал свою бесприютность. Было ясно, что он на долгие годы остался эмигрантом. Это усилило оцепенение, которое постепенно охватывало его в Вене. Он стал до такой степени нечувствителен ко всему, кроме вестей с родины, что даже начавшаяся холера, вызвавшая небывалый страх в Вене, нисколько не испугала его. Ему были смешны жители, раскупающие печатные молитвы от холеры – новый источник дохода какого-нибудь предприимчивого издателя!