Шопен, стр. 118

Она не явилась к ужину под предлогом головной боли. На другой день Шопен был не так холоден, но почти не разговаривал с мисс Стирлинг. Эта отчужденность продолжалась еще несколько дней. Потом, должно быть раскаявшись, он стал мягче, но мисс Джейн уже не могла вернуться к чудесному, так трудно обретенному состоянию свободы. Она снова сделалась сухой и скованной в движениях «старой панной», которую все привыкли видеть. Но если прежде она находила утешение в библии, то теперь к этому не было возврата. Она не верила больше во все это, не могла обрести покой в молитве, но спряталась, как в скорлупу, в прежнюю молчаливость. С глубокой горестью думала она о том, как судьба к ней несправедлива. Есть люди, которые весь век наслаждаются полным, безмятежным счастьем. У нее же ничего не было: единый луч света, едва блеснув, потонул во мраке…

Внимательный взор мог подметить в ее лице выражение скорби. Но ее сестра, леди Кэт, заметила только, что милочка Джейн стала желтой, как лимон, и посоветовала обратиться к мистеру Боулю, гомеопату, отличному специалисту по лечению желудочных расстройств.

Мисс Джейн долго ломала себе голову, гадая, чем может быть вызвана убийственная перемена в поведении человека, которого она ничем не обидела. Пока она пыталась найти объяснение своему горю, была еще надежда вернуть себе внутреннюю свободу. Но постепенно мисс Стирлинг вернулась к первоначальному убеждению, что счастья на земле нет, по крайней мере, для нее. И даже то, что она потеряла веру в нерушимое слово божие и предалась ереси, повлекло за собой слишком тяжкое наказание. Мисс Джейн принадлежала к тому роду людей, которым вообще не позволено искать облегчения своей участи. Многие сказали бы:-А чем плохая участь? Самая богатая невеста во всей Шотландии! – Какая насмешка! Вернее было бы сказать: самая богатая Христова невеста во всей Шотландии! Но зачем Христу приданое? – Однако, – скажут ей, – быть богатой, как вы, – это все-таки счастье! А вы не цените его, мисс! Попробовали бы вы пожить в лачуге и питаться месивом, годным для свиней! – Милые мои, бывает положение, в котором даже лачуга приятнее дворца. Но я ничего не говорю, я молчу. – Надо почаще молиться и благодарить бога за все, что имеете! – А как быть с тем, чего я не имею? Но я молчу, я попробую молиться. Попробую, если буду уверена, что к этой молитве не прибавится горечь!

Между тем Шопен ничего не имел против мисс Стирлинг, был благодарен за ее заботы и особенно за то, что она в последнее время не слишком настойчиво проявляла их. Виновато было письмо от Огюста Франкомма. Помимо разных новостей, вроде той, что Хитина Бро все-таки вышла замуж и очень удачно, за молодого педагога, который не обратил внимание на сплетни. Огюст сообщил, что весь Париж говорит о скорой женитьбе Шопена на мисс Стирлинг. В конце концов, весь Париж всегда говорит что-нибудь нелепое, но эта сплетня была особенно неприятна, потому что ее распространила мадам Санд, а самое неприятное было то, что здесь фигурировало богатство мисс Стирлинг. Бывшая ученица Шопена мадемуазель де Розьер передавала Франкомму, будто Аврора говорила со смехом всем своим знакомым: «Как вы находите моего бывшего любовника? Женится на уродливой, старой деве! Впрочем, ее сильно украшают миллионы!» Вряд ли Жорж Санд выразилась именно так. Для нее не существовало «старых дев», а о Шопене она говорила, что он только ее «добрый знакомый». Но она могла упомянуть о миллионах мисс Джейн, и это-то было ужасно! Шопен ответил Франкомму добродушно, что невесты ищут жениха молодого и красивого, а не такого дохлого, как он. Упомянул снова, что мисс Стирлинг очень похожа на него самого. – Как же мне с самим собой целоваться! – Не подозревая, что творилось в душе мисс Джейн, он не мог думать, что его недовольство парижскими сплетниками причинит ей столько горя.

Но ему бесконечно опротивели Англия и Шотландия, и он стал мечтать только об одном – вернуться в Париж, чтобы не умереть на чужбине. Вернуться в Париж, где он прожил восемнадцать лет, где он мог сочинять. Может быть, парижский воздух снова вернет ему эту способность? Он сообщил Огюсту о своем скором выезде и сказал об этом также своим шотландкам.

Леди Эрскин хорошо понимала, что его нельзя отправлять в Париж одного – он просто не доехал бы. Она сказала сестре, что поскольку они привезли его сюда, они обязаны и отвезти его домой. Шопен поблагодарил обеих, узнав об их самоотверженном решении. – Они из любезности меня задушат, а я из любезности не откажу им в этом, – писал он Огюсту. По его мнению, это была только любезность с их стороны: он не подозревал, до какой степени он слаб.

И вот, измученный, исхудалый, разбитый мучительными месяцами, проведенными в стране, которую он не успел узнать, отказавшийся от надежд и все-таки ожидающий каких-то благоприятных перемен, возвращался он в Париж в сопровождении двух женщин-привидений.

Глава шестая

Он велел надушить у себя в салоне, чтобы пахло фиалками, и когда он вошел в свою парижскую квартиру, залитую весенним солнцем, ему показалось, что теперь все пойдет по-новому. Нервный подъем поселил в нем иллюзию прекрасного самочувствия. Он меньше кашлял в первый день приезда, хорошо спал ночью, а на другое утро пробовал даже сочинять.

Это была мазурка. Но с каким трудом она давалась ему! Как причудливо туманны были ее очертания! Мелодия вся в изгибах! Он оставлял ее и возвращался к ней. Вечером к нему пришло несколько друзей, рассказали свежие новости. У него было искушение сыграть им новую мазурку. Но он не решился.

Сочинение никогда не давалось ему легко, оттого что он не довольствовался приблизительным и даже наиболее приближенным выражением. Вдохновение посещало его внезапно. Но он не всегда мог приняться за работу в тот миг, когда оно приходило, – мешали уроки и многое другое. Оставаясь наедине с собой, он нетерпеливо припоминал посетившие его мысли, и в эти минуты все казалось найденным и, стало быть, совершенным. Но когда проходило некоторое время и он придирчиво проверял уже написанное, обнаруживалась фантастическая перемена в его вдохновенном наброске, как будто кто-то в его отсутствие, без его ведома уничтожил прежнее и написал по-своему! Его ужасали неясность фразы, недостаточность, малокровие образов, созданных как бы в припадке лунатизма. Да, он, точно лунатик, взбирался на высоту над самой пропастью! Но теперь пропасть была видна, она зияла, и он с величайшей осторожностью отодвигался от нее, ибо висел на краю уступа!

Правда, Жорж Санд, свидетельница этих усилий, утверждала, что он в конце концов возвращался к первоначальной записи и все выходило у него так, как он задумал в первом варианте. Но она ошибалась, почти как всегда в своих суждениях о музыке. – Да ведь это абсолютно то же самое! – восклицала она. – К чему такая тяжкая борьба с самим собой?! – Он улыбался. – Если даже это так и я пришел к тому, с чего начал, – значит борьба была не напрасной. Но так обычно не бывает!

На него находила мания вычеркивания. Чем больше нравилась ему фраза, тем подозрительнее она казалась ему. Кропотливая работа при вторичном созидании и даже окончательная отделка требовали такого же вдохновения, как в первые подступы к замыслу. Мысли рождались беспрерывно, и «бушевать», то есть импровизировать, приходилось всегда, даже переписывая начисто последний лист или проигрывай его окончательно.

Он часто думал: как же поют, как играют народные музыканты? Ведь им как будто не приходится обрабатывать свои вдохновения, трудиться над каждым звуком, отшлифовывать его! А между тем, какой задушевностью проникнуты их мелодии, как выразительны подголоски, как законченно, гармонично все в целом! Профессиональному композитору можно было поучиться безошибочности интонаций у какого-нибудь пастуха, наигрывающего на своем рожке и не имеющего понятия о законах композиции. Об этом писал и Мицкевич:

Я слышал песнь. Не раз старик крестьянин,
Свершив свой труд на дедовском наделе,
Склоняясь над белевшими костями,
На ивовой наигрывал свирели…
Я слышал песню. Дол был полон тою
Мелодией бесхитростно простою.
Те звуки прямо в сердце мне летели…